Изменить стиль страницы

Белесые брови деда Аксена от солнца совсем порыжели, выцвели, широкое лицо загорело неровным загаром, нос облупился, но губы розовы, как у женщины.

Лицо Иннокентия Ивановича, наоборот, сурово, бледно и даже испито, хотя он моложе деда Аксена.

— Солнце-то парит как! — говорит Иннокентий Иванович, приподнимаясь. — Работа у меня стоит, а я шляюсь.

— Какая же у тебя работа? — удивляется дед Аксен. — Пенсию получаешь, всякий тебе кланяется. Сиди себе на печке да ожидай смерти.

Иннокентий Иванович супит брови, пинает ногой палку и смотрит на руку. Вместо комара, пощаженного им несколько минут назад, пытается пристроиться другой. Иннокентий Иванович с размаху хлопает по нему ладонью и снова отводит взгляд на реку.

— Что ж, и помру, когда время придет. Пойдем, что ли?

— Пойдем.

Дед Аксен приподнимается, берет из лодки семгу и, перекинув ее через плечо, неторопливо шагает. Качается марево в конце улицы. Косые тени легли от столбов и заборов. Куры уже спокойно роются в пыли у завалинок, не боясь солнца.

— Умирать мне скоро, — говорит Иннокентий Иванович, — пожил, хватит. Каждая улица в городе знает мои руки, своими руками строил, только нет успокоения моей душе. С чего бы это, а?

— От крови все. Загустела, верно, она у тебя. А ты бы рыбку поудил, а вечерком чекушечку раздавил, оно бы и полегчало.

— Мелкий ты человек, Аксен, — сердито вглядываясь в покосившееся крыльцо, говорит Иннокентий Иванович. — Тебе бы пить да на заливе пропадать, а о народе ты и не думаешь. А тут, бестия, забрал деньги, а какое крыльцо выстроил!

Иннокентий Иванович подходит к крыльцу, пинает ногой стойки. Они скрипят, источая густой сосновый запах. Он проводит ладонью по плохо выструганному настилу, и брови его хмурятся.

— Эх, люди, людишки! Взять бы вас да постегать кнутом, — ворчит он и вновь шагает позади деда Аксена, на спине которого сверкает от солнечных лучей серебряная рыбина.

Так они идут из улицы в улицу, и везде Иннокентий Иванович находит что-нибудь не так: то забор криво поставлен, то рамы у школы жидки, то дом покрашен в невеселую краску. И все это он запоминает как самое обидное для себя, для своей чести.

И только к вечеру, когда солнце стало по пологой горе спускаться к северному горизонту, лицо Иннокентия Ивановича начало расправляться от морщин.

— Так и есть, закрыто сегодня, — говорит он, подходя к двухэтажному зданию. — Хорошо, старухе велел свою истопить. — Он по-хозяйски окинул глазами здание от фундамента до крыши и искоса взглянул на деда Аксена. — А банька что надо! Как, по-твоему? Теперь бы театру да чайную, тогда живи триста лет — и помирать не захочется.

— Да что ты, Иннокентий, все о смерти да о смерти, — осердился дед Аксен и, подойдя к магазину Рыбаксоюза, сказал: — Подожди меня. Семужку продам.

Через несколько минут он вернулся, хвастливо подмигивая:

— Три красненьких и бутылочка в придачу, а ты говоришь — жизнь плохая…

Иннокентий Иванович смеется, потом хмурится вновь:

— Я не к тому речи вел. Только на сердце тревога: вдруг да умру. А?

— Ну и умрешь.

— Может, и умру, — соглашается Иннокентий Иванович, — у меня сердце останавливается, потом дышится трудно.

Он садится на крыльцо одного из почерневших домов, с грустью смотрит в желтое безоблачное небо.

— Я отдохну, а ты в гости приходи утром. Разопьем чекушку. Сейчас, если мимо редакции пойдешь, передай, чтобы ко мне товарищ Кузнецов явился.

— Ладно, — с почтением отвечает дед Аксен и не торопясь уходит по улице.

Когда фигура деда Аксена скрывается за поворотом, Иннокентий Иванович идет домой, берет чистое белье и парится в бане. Обратно он возвращается благообразно строгий. Он сам идет к колодцу и наливает тонкий стакан холодной родниковой воды. Он несет его на вытянутых руках, боясь расплескать, точно это драгоценность. Дома он ставит стакан на окно у изголовья своей кровати, чтобы душа после смерти опустилась в стакан и обмылась в чистой и холодной воде. Так делали все умные старики на Печоре, собираясь помирать. Так делает и он, потому что смерть могла прийти нежданно-негаданно. Иннокентий Иванович ее не боялся, но готовился к ней заранее. Все-таки смерть!

Закончив приготовления, Иннокентий Иванович ложится на кровать и закрывает глаза. Из большой подушки торчит только его борода, глаза прикрыты, губы шевелятся, руки, вытянутые вдоль тела, неподвижны и черны.

— Тебе плохо, старик? — спрашивает жена.

— Позови из редакции кого-нибудь. Скажи, что хочу поговорить о секретных делах.

И когда перепуганная старуха выходит на крыльцо, Иннокентий Иванович засыпает, довольный своей усталостью.

Стук в дверь прерывает его сон. Входит товарищ Кузнецов. В руках его газета. Он садится рядом с кроватью и, зная, что старик любит деловитость, вынимает блокнот и приготовляется писать.

— Прораба надо прокатить, — говорит Иннокентий Иванович и вспоминает покосившееся крыльцо, кривые заборы, плохо покрашенный дом. Захлебываясь от торопливости, он припоминает все, что заметил в своем городе плохо сделанное, и диктует журналисту. Он вспоминает недостроенный театр, чайную, которую давно бы следовало выстроить.

После каждой фразы он заглядывает в блокнот и просит прочитать.

— Хорошо, — говорит он. Все недостатки записаны. — Еще вот что пропиши…

Журналист торопится записать все, но карандаш ломается. Старик насмешливо качает головой и просит у старухи нож. Та, сложив руки на груди, скорбно посматривает и на старого, и на молодого.

— Ну вот и все, — тихо говорит Иннокентий Иванович и закрывает глаза. — Прочти еще раз.

Товарищ Кузнецов читает заметку от начала до конца, и лицо Иннокентия Ивановича грустнеет.

В заметке перечислено только одно плохое про новый город. А ведь только город сделал почетным имя Иннокентия Ивановича. Это в новом городе построено столько школ, клубов, больниц и бань. Нет церквей, но зато люди не пропивают последние деньги в кабаке, нет нищих и калек. А он все это не описал в заметке. И получается так, что ему, Иннокентию Ивановичу, милее была бы старая жизнь со становым да урядником, с попами да нищетой.

— Отдай мне заметку, — говорит Иннокентий Иванович, — плохо ты ее написал.

Журналист растерянно смотрит на старика и в волнении выпивает стакан воды, что стоял на подоконнике, приготовленный для принятия души Иннокентия Ивановича.

Старик не замечает этого. Он шарит руками по своей груди, смотрит на старуху и просит рубашку.

— Я сам тебе напишу. Я к товарищу секретарю горкома пойду, и мы вместе с ним напишем, — говорит Иннокентий Иванович, сурово сжимая губы. — А ты не сердись! Я целую статью тебе принесу, — добавляет он мягко. — В ней я напишу про всю свою жизнь, чтобы люди радовались, что они живут в городе, где я основатель. Не сердишься? Ну и ладно!

НАШ СОБСТВЕННЫЙ КОРРЕСПОНДЕНТ

Он пришел в нашу типографию из далекого стойбища, где родился, вырос, полюбил девушку и батрачил до семнадцати лет.

Это был широкоскулый коренастый юноша на толстых кривых ногах.

Прежде чем бросить хозяйские стада, он пришел к своей девушке и сказал ей:

— Прощай навсегда, ты не сядешь на мои нарты как жена, ведь я батрак.

Девушка была дочерью хозяина. Она привыкла к теплым шкурам, большому костру, к расшитым малицам и хорошей пище.

— Прощай, Тэбко, — сказала она тихо, — будешь получше жить, приезжай за мной. Я еще три года подожду тебя.

И она закрыла глаза и ушла за занавеску, прижимая к груди алый венчальный платок — подарок Тэбко.

Тэбко ненавидел хозяина сильнее, чем тот газету «Красный тундровик». И Тэбко пришел к редактору.

— И Выль Паш, и Делюк Вань, и Халиманко боятся людей, делающих газету. Я хочу, чтобы меня боялся Делюк Вань, потому что мне тяжело жить на свете без его дочери.

Редактор провел Тэбко в типографию и показал печатную машину.

— Пока вертельщиком будешь. Грамоте научишься, в редакцию возьмем.