Изменить стиль страницы

— Праздник для тебя сделаю, старуха… Ха-ароший праздник…

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Сэрня испугалась приезда Савонэ. За нюками слышна была ругань и крик Халиманко, отстегивавшего упряжку.

— Савонэ! Зачем ты приехала сюда? — Сэрня обняла старуху и заплакала. — Я знала, что ты на фактории хорошо живешь, зачем же приехала? Зря приехала. Халиманко теперь нас будет еще сильнее бить.

— Он трус, — сказала Савонэ, сжимая губы и прислушиваясь к стону за занавеской.

— Ослепла Степанида, разум у нее как вода стал, — глухо сказала Сэрня.

Желтая и костлявая женщина показалась из-за занавески. Она подползла к ногам Савонэ и, ощупывая нервически подрагивающими пальцами платье, встала.

— Это Савонэ? — задумчиво спросила она. Пальцы ее лихорадочно пробежали по лицу первой жены. Тот же прямой нос с маленькой горбинкой, слезящиеся глаза, шрам на щеке. — Это ты, Савонэ?

— Я, Стеша.

Женщины обняли друг друга и заплакали.

— Что это за вой? — пошутил, входя в чум, Халиманко. — Звери воют, Савонэ, голодны, знать.

Женщины вздрогнули от этой шутки и смахнули слезы.

— Мужики олешек режут, — продолжал Халиманко. — Три ночи пить будем. Буран переждем, и к лесам ехать надо.

Женщины переглянулись и принялись за привычную работу. Батраки принесли сухого хворосту, Халиманко вытащил берестяное лукошко, похожее на объемистый сундук. В лукошке, обложенные обрезками оленьих шкурок, лежали бутылки со спиртом. У бутылок были черные сургучные головки. Халиманко, доставая бутылку, любовно обтирал с нее пот шершавой ладонью и клал на место, перекладывая мхом. Обложив все двадцать бутылок, он достал одну и посмотрел сквозь нее на огонь. Спирт был чист, как первый весенний дождь. Даже сквозь пробку слышен был его волнующий запах.

Он попросил Сэрню притащить четверть, после чего вылил спирт в наполненную водой бутыль.

…Этот пир напомнил Савонэ свадьбу. Пастухи, празднично разодетые и веселые, сидели вокруг костра. Медные чаши, похожие на бубны шаманов, были полны дымящейся рыбы всех сортов. Желтели истекающие жиром мослы в котле. Пастухи брали их пальцами и, обмакнув в соль, звучно чавкали.

Над всем этим возвышалась четверть, полная чудесной влаги, делающей жизнь не страшной.

— Пейте, пастухи! Пейте, жены! Пей, Савонэ! — широко разводя руками, говорил Халиманко. — Забудем старые обиды. Будем жить дружно, не ругаясь.

Пастухи охотно ели и пили. Женщины не отставали от них. Сэрня старалась огнем спирта прижечь неутихающую душевную боль. Она пила спирт, почти не прикасаясь к еде. Однако опьянение приходило медленно.

Халиманко пил мало, и Сэрня это заметила по тому, как он пил свою четвертую чашку.

Сэрня тревожно подумала о причинах этого, но, опьянев наконец, запела какую-то тоскливую песню и уползла за занавеску.

Прислушиваясь к вою пурги, Халиманко ждал, когда все опьянеют. Наконец момент наступил. Женщины, мертвецки пьяные, лежали у занавески, обняв друг друга. Одна бормотала что-то, плача и улыбаясь. Мужчины, покачивая головами, смотрели на огонь. Чаши были пусты. Насупленным взглядом Халиманко обвел пастухов. Они еще могли стоять на ногах.

— Поели?

— Хорошо поели, хозяин.

Халиманко встал, и желваки вздулись на его щеках.

— Сейчас же сверните чумы. Будем ямдать за Камень.

— Злая погода, хозяин.

— Что? — спросил Халиманко и шагнул к костру.

Пастухи испуганно вскочили и один за другим выползли из чума.

Раздался детский плач. В хаосе ночи на ощупь люди собирали и увязывали скарб, ломали чумы. Из стада пригнали ездовых оленей.

Последним ломали чум Халиманко. Уложили на семь нарт имущество тадибея и на самую последнюю упряжку двух жен его — пьяных Степаниду и Сэрню.

— А Савонэ куда, хозяин?

— Со мной. Двигай аргиш.

Под печальную песню колокольчиков и свист ветра аргиш двинулся в неизвестность. Последним на собачьей упряжке ехал Халиманко. Нарты его были пусты…

Когда няпой скрылся в темноте, Халиманко ощупью нашел место своего чума и спящую Савонэ. Он трижды пнул ей в лицо нерпичьим тобоком и, не услышав стона, погнал свою упряжку по аргишнице.

Он ехал в твердой уверенности больше не встретиться на земле со своей первой женой. Наконец-то он с ней рассчитался навсегда. Он пожалел только бутылку спирта, потому что в Архангельске она стоила тридцать четыре рубля, а здесь, в тундре, в пять раз дороже.

А пурга не стихала. Резкий морозный ветер и спирт делали смерть Савонэ легкой. Она уже чувствовала удушливое дыхание тундрового июля, крикливое великолепие озер, полных лебедей, гусей и уток. По оранжевой шкуре тундры прыгали с кочки на кочку белые куропатки и кричали странными, отрывистыми голосами.

Савонэ казалось, что она лежит на вершине горы и ей видны голубое безоблачное небо и далекое зеленоватое мере. Ей только неудобно лежать на боку, и она попыталась повернуться на спину. Это движение спасло ее.

Открывая глаза, она на мгновенье почувствовала боль. Опьяневшую голову тянуло к земле. Минуту Савонэ прислушивалась к ветру. Снег бил ее по лицу, попадал за пазуху, и это отрезвляло ее быстрее. Не чувствуя боли в ногах, она подумала, что они отморожены.

Невероятным усилием она повернулась на живот и поползла навстречу пурге.

Прошло много мучительных минут, прежде чем пальцам вернулась гибкость. И тогда страх овладел Савонэ.

Она никак не могла понять, каким образом очутилась здесь, среди ветра и ночи. Ее воображение сейчас было занято неосознанным и тем острее чувствуемым страхом.

Она закричала о помощи, хотя и знала, что помощи ждать неоткуда.

Так последние усилия довели ее до речки, по которой шла почтовая оленья дорога к фактории.

Она узнала дорогу по запаху навоза и клочкам сена. Предсмертная теплота вновь овладела ею, но Савонэ ни за что не хотела поддаваться ее обманчивым видениям.

И она ползла вдоль дороги на животе, на корточках, падая и задыхаясь…

В просторах ночи шатались широкие ветры всех тундр, пахло оленьими следами и далеким жильем. Савонэ отрезвела. Она сняла тобоки и липты и босиком пошла по мягкому снегу. Ноги обжигало морозом. Горячая кровь спустилась к пальцам. Савонэ вновь надела обувь и бодро зашагала дальше.

— Не уйдешь от меня, Халиманко, не уйдешь, — шептала она и с ненавистью смотрела вперед.

С горячей головой и разбитым в кровь лицом она вползла в чум какого-то охотника и в бреду кричала о Халиманко несколько суток подряд.

— Молчи, старуха, — говорил ей молодой хозяин с расцарапанной медведем щекой, — Халиманко побежал в Сибирь, но от нас он не убежит. У меня хорошие собаки.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

А из чума Халиманко все чаще и чаще стала выбегать окровавленная Сэрня. Она все еще не сдавалась, но начала уже заикаться и терять память. На ум приходили нехорошие мысли, но пастухи ее отговаривали:

— Уйди лучше от него, сразу пропадет его шаманская сила, и никто не освободит ему место у костра, и мы бросим стадо, потому что тадебции не будут слушаться его, и он будет простым человеком.

— Он убьет меня.

— Тогда его засудят, и мы пойдем в свидетели.

Халиманко пристрастился к спирту. Лихие разговоры догнали его стада: Савонэ жива и едет с милиционерами его арестовать. Он даже сон видел: тридцать милиционеров, сверкая саблями и винтовками, подъехали к его чуму и тяжелыми железными цепями опутали его руки, ноги и шею. Он матерился и просил везти его так, но подошла Савонэ и приказала заткнуть его рот вонючей шерстью и еще крепче связать.

Перегнав стада за Урал, Халиманко радостно вздохнул. Он даже не прибил Сэрню за то, что она намекнула ему об убийстве Савонэ. Он взял с собой спирта, старательно разбавив его, и уехал в гости к тунгусскому шаману Яртэко — своему старому другу. Садясь на нарты, он крикнул на прощанье:

— Тадебции сказали мне ночесь, что ты хочешь уйти из моего чума. Я им приказал задушить тебя на второй же сопке от пармы[42].

вернуться

42

Парма — стойбище.