— Сделайте милость, — сказал он, — я скоро получу свои бумаги; как только они у меня будут, настойте, чтоб маменька назначила день свадьбы; что откладывать? Ноябрь на дворе, там пост, а там… далеко это… ужасно! Что тянуть до другого года?

— Хорошо; доставайте скорее бумаги. Надо это чем-нибудь кончить.

Почти у всякого в жизни бывают решительные минуты, такие, для которых надо призывать на помощь мужество, хитрость, красноречие, скрепить сердце, чтоб действовать и во что бы ни стало успеть. У многих такая борьба стоит названия борьбы, бывает окружена эффектной обстановкой, принимает размеры драмы, у большей части людей это мелочные хлопоты, домашние дрязги, неинтересные для постороннего зрителя. Внутренно они стоят того же, такой же решимости, такого же страха, таких же волнений, может быть, даже сильнейших, потому что мелкие люди, от непривычки к волнениям, способны мучиться и сильнее все принимают к сердцу. Еще надо разобрать, как много поддерживает и придает энергии обстановка борьбы, хотя бы и страшная, но нарядная. Мы сами не знаем, насколько мы дети, насколько сильно в нас желание порисоваться, хотя бы в собственных глазах. Спор, где можно выказать красноречие, сцена, в которой женщина может рассчитывать даже на свой эффект красоты, обращение к суду света или презрение этого суда, даже роскошная уборка комнаты, где происходит действие, — все это увлекательно; это сцена из романа; сыграв ее, ее можно рассказывать; трепет в ожидании ее, экзальтации во время действия, интересное истощение сил нравственных и физических потом — всему этому должны найтись и найдутся сочувствующие… Но грубый толк вкривь и вкось, с привязками к каждому слову, с подниманьем всего старого хлама, старой вражды, но обидные, невзвешенные слова, крики, беспорядок кругом, какое-то особенное, необразованное безобразие рассерженных лиц, прислуга, которая выглядывает из-за дверей… Не огромное ли мужество нужно тому, кто решается на подобную сцену, на подобную борьбу, в которой к тому же и успех сомнительнее, нежели успех той или другой изящной борьбы? Там по крайней мере выслушивают и иногда уступают из приличия…

Прасковья Андреевна обещала Иванову постараться и устроить дела его. Она, однако, медлила начинать, что довольно понятно.

"При нем неловко, — думала она, — еще время терпит".

Любовь Сергеевна была погружена в такую горесть и посылала к небу такие вздохи, что на нее нельзя было смотреть без некоторого содрогания. Вера была зелена от страха, Катя — сердита, бог знает за что, на жениха, который показался ей невесел. Братец только ходил по комнатам и откашливался.

Иванов уехал вечером; Катя проводила его на крыльцо и, не заходя в дом, отправилась в свою светелку. Остальное общество все оставалось в гостиной.

— Долго еще будет сюда таскаться этот молодчик? — спросил Сергей Андреевич, когда прогремела телега Иванова.

Прасковья Андреевна лоняла, что это относилось к ней; у нее зашумело в ушах. Она подумала, что надо говорить теперь.

— Ведь это жених Кати, — отвечала она своим равнодушным голосом, не поднимая глаз от шитья.

— Разве эти глупости все еще продолжаются? Я полагал, что уж пора и кончить.

— Я тоже думаю, что пора скорее кончить, повенчать их, — сказала Прасковья Андреевна тихо и отчетливо.

Сергей Андреевич, против обыкновения, не замолчал.

— Ах ты мой боже! Я, кажется, русским языком говорю, что это вздор, безумие, сумасшествие, а вы все еще свое! Все еще их венчать надо?

— Какой же это вздор, братец? — спросила Прасковья Андреевна, не возвышая голоса.

— Это умно, по-вашему?

— Пристроить Катю? Умно.

— Это умно, по-вашему, сдать вашу сестру… не знаю кому, мальчишке… кому попало? Ни кола ни двора, ни значения, ни образования… Вы скажете после этого, что вы о ней заботитесь? бережете ее? лелеете? Вы ей "вторая мать"?.. Спросите прежде первую: вот она, налицо — радует ее устройство это? нравится ей?

— Маменька была не прочь, — возразила Прасковья Андреевна поспешно, чтоб не дать времени Любови Сергеевне вступиться.

— Ну, да ведь я вас знаю! Как вы с ножом к горлу приступите, у вас всякий будет не прочь…

— Братец! — возразила она так кротко, как не смела ожидать Вера, взглянувшая на нее отчаянными глазами, — маменька вам сама может сказать, что ей это нравилось; Иванов довольно образован для Кати… Ведь и Катя не из ученых, братец.

— Кто ж, как не вы, помешали мне дать ей образование? Не вы ли сами всегда настойчиво требовали, чтоб она оставалась здесь, при вас?..

— Позвольте, — прервала Прасковья Андреевна, — я ничего настойчиво не требовала; вам было… некогда заняться Катей. Да это и к лучшему, братец: она бы там привыкла к роскоши, выучилась бы, не знаю, много ли…

— Вы довольны, что сами ничего не знаете, вы из зависти не хотели, чтоб молодая девушка была воспитана как следует…

— Не грешите, братец, — прервала она, вспыхнув и вдруг удержавшись, — вы понятия не имеете, как я люблю Катю: я бы жизнь отдала, чтоб она была как все… но мне ее счастье всего дороже. Ну, что ж, выучили бы ее там петь, танцевать, английскому языку… Что ж в этом бедной девушке? Куда ей идти потом? Ведь она бедна; жениха образованного ей бы никогда не найти. Вы лучше сами знаете: всякий ищет богатых. В гувернантки?.. Боже ее сохрани и помилуй! Чтоб я допустила мою девочку идти за кусок хлеба в чужие люди, сносить чужие капризы… Господи, я и вообразить не могу! Не говорите, братец; если в вас есть капля любви к нам, и не поминайте мне об этом!

— Немножко поздно и поминать, — возразил Сергей Андреевич, — вы сами все это устроили; вам, конечно, все должно казаться прекрасно устроено. Но вам целый свет скажет: глупо, глупо, глупо. Лучше девушке быть гувернанткой…

— Но она не может, она ничего не знает! — вскричала Прасковья Андреевна.

— Ну, дома сидеть, в девках остаться, чем выскочить, повторяю, за кого попало, с улицы, за писаришку, — срам сказать!

— Позвольте, однако, за что такая гордость? — прервала Прасковья Андреевна, — вы сами разве не начинали служить?

— Не с писарей я начинал, не с писарей, не с писарей!

Сергей Андреевич уже кричал.

— Знаю я это, — возразила сестра, — да ведь не дешево стоило и выучить вас, чтоб вы не в писаря попали!

— Не вы за меня платили, сестрица!

— Я не говорю этого.

— Я, кажется, вам не обязывался моим воспитанием. Вам угодно считать…

— Полноте, братец, что вы привязываетесь? что я считаю?

— С чего вы взяли, что я привязываюсь? Я вас очень понимаю, очень! Я вас давно знаю: вы начнете с Иванова вашего, а я знаю, куда вы клоните!.. Извольте продолжать… что ж? я готов, ну-с?

— Что вам угодно?

— Вам угодно, а не мне… мне все равно! Вам угодно считать доходы ваши, поверять… почему я знаю, тут не поймешь!

— Уж и видно, что вы сами себя не понимаете, — отвечала Прасковья Андреевна с обидной и спокойной улыбкой, — вы хотите сказать одно, а как вертится у вас в голове другое, старое, непокойны вы — так вам и кажется, будто и другие все к тому же клонят…

— К чему? извольте сказать! — вскричал громовым голосом Сергей Андреевич.

— Ох, господи! — застонала Любовь Сергеевна.

Вера приросла к месту.

— К чему? что вам кажется? — продолжал Сергей Андреевич.

— Ничего, — отвечала она. — Полноте, братец; вы сами знаете, не стоит ворочать, чего не воротишь; что и говорить! Не упрек вам — сохрани меня господи! — а как не сказать, поневоле иногда подумаешь… Братец, ведь по вашей милости вот у нее и у меня нет ничего! Вы нежились там, а мы здесь старые тряпки до десяти лет перешивали да таскали! Бог с вами, бог вам простит — от всего сердца говорю! Нам уж теперь ничего не нужно, авось вы нас не прогоните, умереть дадите в своем углу, в отцовском доме… Но Катю мне жаль, Кати мне до смерти жаль! Ей нельзя так жить; ей надо куда-нибудь уйти, чтоб и жизнь не пропала, да чтоб такой нужды, такого горя не видеть. За что она измучится, как мы измучились?