А Егоров молчал.
Школа первой ступени была сладчайшим воспоминанием его жизни.
В школе он встретил Аню Иващенко и влюбился в неё. И ещё сейчас это воспоминание слегка туманит его голову. Надо бы хоть разыскать как-нибудь брата Ани. Интересно узнать, где сейчас Аня. Но всё это успеется. Всё это можно сделать потом.
А сейчас главное — работа. Всё равно, какая работа — переписка или что-нибудь другое. Лишь бы пройти испытательный срок, утвердиться на этом месте.
В двенадцатом часу дня пришёл Воробейчик и попросил Жура отпустить Зайцева съездить вместе с ним в Замошкину рощу, где минувшей ночью произошло два ограбления.
В третьем часу Зайцев вернулся из Замошкиной рощи, и уже сам Жур послал его привезти в уголовный розыск вдову аптекаря Коломейца, которая по справке адресного стола проживает в Зверином предместье, Вокзальная улица, дом номер двенадцать.
Зайцев во второй раз уехал.
А Егоров всё продолжал переписывать старые протоколы.
Нет, он не всё время переписывал. В обеденный перерыв, когда на втором этаже — в управлении милиции — затрещал звонок, Егоров вынул из кармана мешочек, в котором были кусок хлеба и две картошки, съел их и запил тёплой водой из «титана» с кислой конфеткой «барбарис», выданной ему Катей в знак особого её уважения к его необыкновенной деятельности.
Деятельность же оказалась не ахти какой необыкновенной.
Егоров понял, что его отстраняют от оперативной работы, но зато собираются, может быть, оставить на канцелярском деле. Вот так, наверно, всё и будет. Их зачислят обоих в штат — Зайцева и Егорова. Только поставят на разную работу. Ну что же! Лишь бы оставили. Не всё ли равно, что делать, в конце концов. Надо только стараться хорошо работать, а то и с канцелярского дела могут попросить.
И Егоров старался. Он выписывал аккуратно каждую букву и огорчался только, что ручка попалась какая-то расхлябанная, перо в ней всё время болтается. Все пальцы испачкал чернилами. И ещё, чего доброго, можно испачкать страницу.
Зайцев привёз на извозчике вдову аптекаря и, оставив её в коридоре у дверей, вошёл в комнату Жура.
— А я тебя жду, — сказал ему Жур. — Надо бы ещё привезти старшего брата Фринева, Бориса. Он живёт на Белоглазовской, тринадцать…
Жур мог бы послать Егорова за этим Фриневым Борисом, пока не было Зайцева. Подумаешь, какая сложность! Но Жур всё-таки не послал Егорова. Значит, правильно: Егоров, по мнению Жура, не годится даже для самой простой оперативной работы.
«Ну что ж, пусть, — подумал Егоров. — Пусть Зайцев ездит, а я буду переписывать. Всё буду делать, что заставят. Я не капризный. Мне так даже лучше. Башмаки у меня худые. А на улице слякоть».
И всё-таки где-то в глубине его сознания тлела, как уголёк, горчайшая обида.
Не мог Егоров примириться с тем, что Зайцев лучше его, что Зайцеву всё доступно, что Зайцева здесь уже считают боевым, а он, Егоров, вдруг бухнулся в обморок, как девчонка, испугался мёртвого аптекаря.
Но теперь уж поздно жалеть об этом. Может, потом ещё будет время и Егоров тоже покажет себя. А пока: «При осмотре места происшествия обнаружено… двоеточие. Как это может быть обнаружено двоеточие? Чепуха какая! Я ошибся. Я, наверно, устал…»
И он действительно устал.
Был уже шестой час дня. За окнами потемнело. Но Егоров решил исправить ошибку, решил снова переписать протокол осмотра с самого начала.
В это время к нему подошёл Жур.
Егоров побоялся, что Жур прочтёт последнюю фразу, заметит глупую ошибку и поймёт, что стажёр не годится и для канцелярской работы.
Егоров закрыл последнюю строку ладонью и размазал чернила. Руки от волнения у него были потные.
Но Жур не обратил никакого внимания на то, что пишет стажёр. Жур сел на стул против него и сказал:
— Слушай, Егоров, у меня к тебе есть просьба. (Не задание, заметьте, а просьба.) Я вчера велел, чтобы в мертвецкой заморозили этого аптекаря Коломейца, ну его к чёрту. За ним тоже вскрываются дела. Но у нас, знаешь, какие там работнички. Может, ты съездишь в Ивановскую больницу, проверишь?
— Ну что же, — опустил глаза Егоров.
— Я знаю, тебе почему-то неприятно смотреть на этого аптекаря. Но такое дело — послать некого. У меня ещё два допроса. Съездишь?
— Ну что же.
— «Ну что же» — это не разговор, — вдруг посуровел Жур. — Ты находишься на работе, с тобой говорит уполномоченный, — твой, стало быть, непосредственный начальник. Надо, во-первых, встать…
— Ну что же, — ещё раз невольно сказал Егоров. И встал.
— Так, значит, съездишь? Можешь съездить?
— Отчего я не съезжу? Пожалуйста. Сейчас?
— Да, нужно бы сейчас съездить…
Но это только так говорится — съездить. А охать не надо. Можно пешком пройти два квартала Главной улицы, потом свернуть на Бакаревскую и спуститься к набережной.
Тут, на набережной, за понтонным мостом, и находится Ивановская больница.
Егоров пошёл пешком. Он шёл и всё старался подавить в себе гнетущее чувство надвигающейся на него неотвратимой беды. И в то же время он думал: «А что, если б послали в мертвецкую сейчас Воробейчика или даже Зайцева? Они, пожалуй, и не почесались бы. Нет, наверно, и им было бы неприятно. Но они бы всё равно пошли. И я иду. В чём дело?»
На набережной было уже совсем темно и холодно.
Великая река, объятая холодным туманом, ревела со стоном и скрежетом. Будто томилась, что до сих пор нет настоящего мороза и она никак не может покрыться льдом.
За мостом стало чуть светлее от ярко освещённых окон больницы.
Она большая, во весь квартал, больница. И вдоль неё тянется чугунный забор на каменных столбах.
Егоров вошёл в больничный двор, где было ещё светлее.
Из боковой двери две женщины в серых халатах вынесли укрытые простынёй носилки.
— Это откуда? — спросил их мимо идущий мужчина с газетным свёртком под мышкой. — Из десятой?
— Из десятой.
— Неужели Савельев?
— Он.
— Значит, преставился?
— Значит, так.
— Ну, этак-то ему лучше будет, отмучился, — удовлетворённо вздохнул мужчина, тоже, видно, здешний человек, наверно санитар, и, поправив свёрток под мышкой, пошёл дальше.
«В баню, — подумал Егоров. И ещё подумал, глядя на женщин с носилками: — У людей вот такая работа, может, каждый день, и они ничего. А меня ненадолго сюда послали, и я уже чего-то боюсь. А чего бояться-то?»
Егоров хотел спросить этих женщин, где тут мертвецкая, но понял, что носилки несут именно туда, и побрёл за носилками.
— Никодим! Никодим Евграфыч! — закричала одна женщина, державшая носилки. — Открывай, принимай гостя!
— Чего кричишь? Открыто для всех. И для вас лично, — отозвался откуда-то из-под земли старческий голос.
И над дверями подвала вспыхнула лампочка.
Из подвала вылез на свет старик в брезентовой куртке и в брезентовых же штанах, с тонкой, длинной шеей, как у гуся, и с маленькой, детской головкой в тёплой шапке.
— К вам тут вчера привезли аптекаря, — сказал ему Егоров. — Приказали заморозить. Аптекаря фамилия, — он посмотрел в бумажку, — Коломеец Яков Вениаминович.
— Ничего не знаю, — снял шапку старик и, отряхнув её, опять надел. — У меня тут все почти что аптекари. Если велели заморозить, значит, заморожен. Иди гляди…
И повёл Егорова по широким каменным ступеням в подвал, куда уже пронесли носилки.
В глубине подвала старик опять зажёг лампочку над нишей, откуда пахнуло зябким, мертвенным холодом, и Егоров увидел на помосте восемь в ряд лежащих мертвецов. Три женщины, четыре мужчины и один мальчик, что ли. Не разберёшь.
Лампочка светит тускло, она грязная.
— Он вам родной? — спросил старик.
— Это с какой стати? — почти обиделся Егоров. — Я из уголовного розыска.
— А-а, ну, это другое дело.
Егоров думал, что старик, узнав, кто он такой, проникнется к нему особым почтением и станет извиняться, что ещё не заморозил аптекаря. Но старик, напротив, утратил к Егорову всякий интерес, выяснив, что он не родственник аптекарю.