Изменить стиль страницы

— А чем легче? — вступился опять отец. — Чем? Как вы без меня будете?

— А дома что ж?

— Дома-то к дяде бы, чай, пошли!

— Нужен он мне! — отрезала девчонка. — Как с тобой, так и без тебя. Хуже, чай, не будет!

— Не будет, знамо, — согласился отец и замолчал продолжая блуждающими зрачками отыскивать свет.

— Мать-то отчего померла? — спросил Тит.

— Подняла чего-то тяжелое, — ответила девочка и вдруг обратилась к отцу: — Пить хочешь, что ли?

Он молчал. С потерею вкуса и обоняния он не чувствовал ни голода, ни жажды. Уже второй день хитрая сиделка, стараясь застать его врасплох, добивалась напрасно от него ответа.

— Ни пьет, ни ест, — сказала она. оглядываясь на Тита, — видишь вот. Как же не умирает? Знамо, умирает.

Тит молча глядел на умирающего и его сиделку. Несколько времени они все молчали. Вдруг крестьянин пробормотал:

— Тучки, что ли, Настя?

— Какие тебе тучки? — сурово отвечала Настя. — Солнце вовсю палит. Не видишь, что ли, уж ничего? — спросила она.

— Не вижу, — признался тот, — темно, вовсе темно, не видать ничего. Думаю, тучки, что ли…

В поисках Беловодья (сборник) i_010.jpg

Зрачки бездействовали. Он закрыл ненужные более глаза. Мышцы мало помалу теряли способность повиноваться, и усилия сдвинуть руки на грудь, как подобает умирающему, ни к чему не привели.

— Ведь ему и лет-то всего сорок шесть, — неожиданно сообщила девочка, — можно, чай, вылечиться. Да ведь тут докторов-то нету…

Крестьянин почти уже не слышал. Все тело его вдруг опустилось и вытянулось. Судорожно стиснутые до того руки, поведенные было к груди, теперь распрямились. В то же время черты лица стали резче, нижняя челюсть отвисла, рог открылся. Веки были только опущены, но незакрыты. В щели их светилась роговая оболочка глаза, но зрачки были недвижны и тусклы.

В них не отражалось ничего. Виски впали, нос заострился и подлиннел.

— Вот землей покрываться стал. — указала девчонка. — Мне, как мать умирала, бабка все показывала да объясняла. Знаю. Гляди вот…

В самом деле, лицо умирающего желтело и сквозь прозрачную желтоватость просвечивало синевою. Оно стало как будто бы более продолговатым, вероятно, от подбородка, выдвинувшегося и приподнявшегося вверх со своей тощей бороденкой.

Девочка, подражая, должно быть, опытной бабке, подняла руки отца на грудь и сложила их крестом; затем тихонько подавила подбородок, чтобы сдвинуть челюсти.

— А то так и застынет, — пояснила она, — после уж не закроешь. Тятенька, да ты слышишь, что ли, меня, — крикнула она, наклоняясь к нему, — или уж не слышишь ничего?

— Слышу… — глухо прохрипел он.

— Ну вот, чего же ты помираешь-то? — сочла она нужным поговорить с больным. — Сам все в белые земли хотел… Ну вот они, белые-то земли! Что же ты? А? Не разберу. Громче!

Она наклонилась к его губам и, выслушав шёпот, тотчас передала ответ Титу:

— Кому, говорит, белые, а нам все черные! — и прибавила равнодушно. — Знамо, что так!

Несколько минут оба они глядели на умирающего, дожидаясь, не пошевельнутся ли еще раз его губы для последних слов. Но они не шевелились. Дыхание становилось медленным и неравномерным. За многими поверхностными следовал вдруг один глубокий и долгий вздох.

Ослабленные мышцы уже не могли более выводить кашлем слизь из легких, и она клокотала в горле.

— Ступай, тебя кличут, — указала вдруг Настя Титу, — что ты пристал тут? Не видал, как помирают, что ли? — презрительно добавила она.

Тит оглянулся и увидел, что Таня, махая руками, призывала его. Сзади нее дымился костер, и над ним на рогатинах болтался котел. Уйба возился подле него, должно быть, заваривая чай.

Тит пошел к ним. Уйба поднялся навстречу хозяину. Верный слуга успел уже обежать поселок, поговорить с новоселом у костра и узнать все новости.

— О, новая деревня, — наскоро повторял он. — с весны только пришли. Голодают. Лошадей и себе нет. На коровах пахали. Осенью разбегутся. Земли не знают, сеяли не то, что надо… Пропал народ, — покачивая головою, заключил он и повторил трижды: — пропал народ, даром пропал!

Отдых был не весел. Тит не сказал ни слова жене, но оба они думали об одном и том же: не суждено ли было и им вот так же даром пропасть?

— В Беловодьи, чай, земли получше? — пугливо спросил Тит киргиза, оглядывая жалкий поселок.

— Дело не в земле, — отвечал тот угрюмо, — дело в том, что надо знать, где что сеять, как хозяйствовать. А тут все новое.

Багровое солнце, быстро остывая, точно от поднимавшейся с реки прохлады, падало на прибрежную заросль. Шалаши, дороги, поля на них, речная зелень — все подернулось тонким налетом медно-красного цвета; стали бронзовыми соломенные курганы и тонкая фигура девчонки над умирающим отцом.

Тит долго смотрел на нее. Вдруг острый, пронзительный вопль пронесся в вечернем покое: то всхлипнула, всплеснувши руками, и завыла птичьим резким голосом Настя. Она причитывала с выразительностью и толковостью опытной плакальщицы.

— Тит встал и перекрестился.

— Умер, — сказал он.

— Покойник к счастью, — заметил Уйба, — от него хорош будет путь.

Точно отзываясь на тонкие вопли девчонки, стал показываться на тропинках в деревне народ. Может быть, и в самом деле пронзительный плач, несшийся по степи, был принят за повод вернуться домой раньше ночи. Во всяком случае, как ни велика была усталость, никто не отправлялся сразу к своему шалашу, но каждый сворачивал к покойнику и становился в круг около него.

Скоро за спинами обступивших умершего скрылись и камышовая постель, и покойник, и плакальщица. Только птичий голос ее, надрываясь, продолжал разноситься над широким простором самовольной деревни.

Он вычитывал перед собравшимися или перед столь же сумрачным и молчаливым небом историю мужицкой жизни, и перед кем же не воскресала в тот час собственная жизнь?

— И не поносил ты своего суконного кафтанчика, — рыдая, рассказывала девочка, — одну спину да рукава из огня вытащили. «Вот, говорил все, приколю сукна и заново справим…» А теперь и рубахи новой на смерть не приготовил… Буду я тебя класть, сирота, в стираную! Да и, господи, что же это за жизнь такая горемычная! — взвизгнула она, выходя из певучей монотонности, и заплакала вдруг просто и искренне, совсем по-детски, над собственной своей участью, забыв об обязанностях плакальщицы перед покойником.

Кто-то пытался ее утешать. Это напомнило ей о долге перед отцом. С новою охотою заверещал птичий ее голосок:

— Что же ты оставил нас с Петькой сиротами горькими, а вот все божился, — припомнила она, — что справишь нам осенью, как хлеб уберем, по обувке, ему — яловые, а мне — со скрипом, на резинках, с ушками! Кто мне мне их справит? Буду ходить теперь в валенках, горе мое горюшко!

Плач ее с каждым новым приступом отчаяния становился пронзительнее и резче. Он несся по вечерней тишине через головы собравшихся над покойником и донимал все живое вокруг.

Обняв колени, опустив на руки тяжелую от дум голову, слушал Тит. Глазами, переполненными слезами, глядела на лиловый закат Таня. Угрюмо прихлебывал раскаленный чай свой Уйба; может быть, в первый раз за всю жизнь не чувствовал он при этом обычного наслаждения. Плачущая девчонка незримым ядом окропила все вокруг себя.

Киргиз не выдержал наконец. Он с досадой выплеснул остаток чая и встал.

— Слушай-ка, хозяин, — сурово прикрикнул он на пригорюнившегося казака, — здесь не скорее добудешь коня, чем в голой пустыне. Для чего же нам сидеть здесь и плакать над чужими покойниками?

Тит взглянул на жену.

— Хорошо, — согласился он, — тронемся завтра чуть-свет… — и спросил тихо: — Много ли, Уйба, остается нам?

— Большая половина дороги позади, — ответил тот, — зима застанет тебя под крышей!

— Под какой крышей?

Тит оглянулся на убогие шалаши и вдруг впервые за весь путь с ужасающей ясностью представил себе безнадежность своего предприятия: ведь и этот новосел, над которыми причитывала девчонка, шел в белые, свободные земли за счастьем! Он зажмурил глаза, встряхнулся, затем встал лицом к востоку и начал молиться.