– Признайтесь, ведь ваш почерк, – мягко сказал Иван Дмитриевич.
Хотек, не владея собой, сделал еще одну попытку схватить письмо, тоже безуспешную.
Пудра слиплась чешуйками на его влажном от пота лице. Как у золотушного младенца, шелушились лоб, щеки, подбородок. Пошатываясь, он добрел до дивана. Сел. Язык ему не повиновался, шепелявое бульканье вырывалось изо рта.
– Ваше сиятельство, – обратился Иван Дмитриевич к Шувалову, – вам понадобится моя помощь при составлении доклада государю?
– А? – очнулся тот.
– Или уж сами напишете?
– Ох-хо! – радостно взревел Шувалов, его вдруг прорвало мужицким корявым ликованьем. Бездна выворотилась наизнанку, вздулась горой, он стоял на ее вершине, глядя на Хотека сверху вниз. – В Европе-то узнают! А?
– Он это письмо писал! Он! – торжествовал Певцов. – Я его депешу на телеграфе видел. Один почерк, ваше сиятельство! – И подталкивал, подталкивал Ивана Дмитриевича плечиком, подмигивал: чего, дескать, не бывает, забудем, дружище…
Поручик от возбуждения приплясывал на месте, адъютант запрокинул голову, в горле у него плескалась серебряная водичка; Стрекалов и тот улыбался. Лишь его жена не присоединилась к общему веселью: суток не прошло, как в соседней комнате убили человека, пусть даже пустого человека, суетного, но ведь любила же его Стрекалова, любила!
– Как вам не стыдно! Замолчите! – вскрикнула она, зажимая уши.
Певцов хлопнул в ладоши:
– Внимание, господа! Внимание!
– Именем его величества всем приказываю молчать о том, что вы здесь узнали, – торжественно объявил Шувалов. – Это тайна, затрагивающая интересы Российской империи. Разгласившие ее будут арестованы по обвинению в государственной измене.
«Ага, – прикинул Иван Дмитриевич, – а ведь и в самом деле можно теперь шантажировать и Хотека, и даже императора Франца-Иосифа. Посол-убийца! Позор на всю Европу! Скандал… Только вот вопрос: польза-то будет России или только графу Шувалову? Или России в его лице? А заодно и Певцову в лице Шувалова?»
– А я всем расскажу, – бесстрашно заявила Стрекалова. – Пускай все знают! Делайте со мной что хотите.
Стрекалов поддержал жену:
– И я… Слышишь, Катя?
– Вы меня поняли, повторять не буду. Все. Балагану конец… Ротмистр! Эту публику гнать отсюда.
– Слушаюсь, ваше сиятельство!
– То есть как, – изумился поручик, – гнать?
: – В шею, – сказал Шувалов.
Растерянно оглянувшись на Ивана Дмитриевича, поручик взял с подоконника свою шашку. Пальцы дрожали, он никак не мог ввести клинок в ножны. Стрекалов помог – направил лезвие.
– Пойдем, брат, – сказал ему поручик. – Не нужны мы им.
Осколки разбитой скляночки захрустели под его сапогами. Стрекалов потянул жену за руку, она повиновалась нехотя, как ребенок, который не хочет быть там, куда ведут. Чавкнуло под ее башмачком грибное месиво, последний раз плеснул у порога траурный подол, унеслась во тьму белая стрелка – разлезшийся шов на спине.
Иван Дмитриевич держался отдельно, сам по себе, но Стрекалова, уходя, даже не взглянула на него. Ее муж тем более. Обломив свои рога о собственную грудь, он гордо нес полегчавшую голову, вел жену за руку, и она не отнимала руки. И поручик, хотя недавно готов был ради Ивана Дмитриевича из рая в ад перебежать, на прощанье не сказал ни слова.
Все трое гуськом втянулись в коридор. Их выгнали, выставили, отбросили за ненадобностью. Но ничто не могло их унизить. С ними и с Боевым было истинное мужество, истинная любовь. Позади оставалась жалкая мышиная возня.
На рассвете, вскоре после того, как часы в столовой Путилина-младшего пробили двенадцать раз, отметив минуту смерти Ивана Дмитриевича, хозяин встал и предложил гостю полюбоваться восходом. Они вышли в сад, где стоял нежный, при безветрии особенно сильный и чистый запах влажной зелени; выбирая из травы бело-розовые земляничины, раздвигая кусты цветущего шиповника, спустились к Волхову. Солнце еще не взошло. Под белесым небом поверхность реки казалась матовой, туманом курилась полоска ивняка на противоположном, пойменном берегу. Там же темнел причаленный паром. Подошли к скамейке у обрыва, которую, как оказалось, поставил здесь еще Иван Дмитриевич. Сели. У самых ног чертили воздух стрижи, тыкались в глину. Под их суетливый гомон Путилин-младший продолжал свой рассказ. Он сообщил, что в мае 1871 года его отец был принят Александром II и в приватной беседе напомнил государю латинское изречение: благо всех – вот высшая справедливость. «Ваше величество, – сказал он, – Хотек, избавляясь от соперника, убедил себя, будто своим преступлением служит благу Австро-Венгерской империи. Но это изречение истинно лишь в том случае, если человек, сомнительным путем добивающийся общего блага, себя самого исключает из числа тех, кому его поступок пойдет на пользу…»
– Кстати, – добавил Путилин-младший, – на аудиенции отец высказал свое мнение и о винтовке Гогенбрюка.
Пока Иван Дмитриевич ехал из Зимнего дворца домой, разбирал кучу писем с почтительными приглашениями на обед, среди которых было и письмецо от супругов Стрекаловых, словом, пока длился счастливый эпилог, успело взойти солнце, по берегу прогнали лошадей из ночного.
– Но тут совсем не так написано! – дед вынул из-за пояса книжку «Сорок лет среди убийц и грабителей».
Собеседник взял ее не глядя и тем же небрежным движением отправил с обрыва в реку. Распластавшись в полете, книжка упала плашмя, несколько секунд продержалась на воде, потом вошла в струю, перевернулась и исчезла.
– Одной меньше, – сказал Путилин-младший.
На обратном пути через сад он рассказал, что Хотека выдали австрийским властям, но те, не желая срамиться перед Европой, не стали его судить, а попросту посадили до конца жизни под домашний арест. Однако прозорливость Ивана Дмитриевича имела далеко идущие последствия. Канцлер Горчаков, обещав императору Францу-Иосифу сохранить все происшедшее в секрете, заручился поддержкой Вены и в том же году добился отмены унизительных для России условий Парижского мирного договора, заключенного после поражения в Крымской войне. Теперь русский военный флот снова появился в Черном море, что прежде было запрещено статьями этого договора.
– Через шесть лет началась война с турками, и без флота мы не могли бы победить, – заключил Путилин-младший. – Родина Боева была освобождена во многом благодаря моему отцу.
Он по-хозяйски обломил с яблони засохшую ветку и попросил деда сломить другую, до которой сам не дотягивался. Выяснилось, что яблоню эту посадил Иван Дмитриевич. В годовщину его смерти на поминальный стол выставлялись яблоки исключительно с нее – в натуральном виде, моченые, печеные. Гуся ими же набивали. Прошлой осенью приезжал к этому дню из Петербурга литератор Сафонов, но Путилин-младший не только не пригласил его за стол помянуть Ивана Дмитриевича, но прогнал. Да, прогнал и даже лошадей не дал до станции. Пришлось ему пешком топать на железную дорогу. По грязи, в дождь. А тут, между прочим, четыре версты.
– Вот убили эрцгерцога Фердинанда, – вспомнил Путилин-младший. – Один бог знает, чем все это обернется…
В другое время его рассказ был бы другим, дед это понимал и догадывался, почему Сафонова не пригласили за поминальный стол: в его книжке изложена была иная версия событий, которая Путилина-младшего совершенно не устраивала. Оба они утаивали часть правды.
Установить истину, а тем самым и восстановить справедливость деду помог случай.
Весной 1917 года, демобилизовавшись по ранению, дед две недели прослужил в петроградской милиции, секретарем у начальника, пока не выгнан был за тугоухость – следствие полученной под Перемышлем контузии.
Однажды к нему привели бывшего полицейского агента, разоблаченного соседями. Агенту было лет девяносто. Он вовсе не думал отрицать свое грязное прошлое, напротив, с гордостью сообщил, что состоял доверенным человеком при самом Путилине.