– А то! – сказал Иван Дмитриевич.

– Ворюга, мать его так! – выругался Федор. – И ведь одет чисто. Его в каторгу надо, ворюгу… А со мной что будет? А?

Иван Дмитриевич молчал, хмурился.

– Поди, плетей сто всыплют, – мрачно предположил Федор. – Больше-то навряд. Не за что. Если б не я, барин и кончиться мог под той подушкой. Так ведь?

– Он и помер там, – сказал Иван Дмитриевич.

Федор, тянувший из кармана хлебную корочку, вдруг быстро-быстро, мелко-мелко перекрестился этой корочкой, потом сунул ее в рот, откусил, остановился, начал жевать, медленно и криво двигая челюстями, словно во рту у него был не хлеб, а кусок смолы, из которого с усилием приходится выдирать вязнущие зубы.

Стояли возле книжной лавки Ведерникова: торговля учебниками и учебными ландкартами.

– Обожди тут, – велел Иван Дмитриевич.

Вошел, купил карту Европы, после чего поглядел в окно. Ах ты, господи! Федор никуда не побежал, послушно сидел на ступеньке, ждал, голова его утопала в коленях, поярковая шляпа валялась на земле.

Иван Дмитриевич, забыв купленную карту, черным ходом выбрался во двор, оттуда – на параллельную улицу, там позвал извозчика и поехал домой, размышляя о том, что сегодня же, когда под тяжестью улик Пупырь во всем признается и назовет сообщника, доверенные агенты Сыч и Константинов отправятся его ловить, будут долго охотиться за ним, но никого не поймают, потому что такие у Ивана Дмитриевича агенты. Доверенные…

* * *

Через неделю он приглашен был для беседы к Шувалову. Шеф жандармов держался изысканно вежливо, холодно и недоступно, как будто и не было той ночи в доме на Миллионной и вообще ничего не было – ни синеватых пятен на лице фон Аренсберга, ни Боева, ни поручика, ни супругов Стрекаловых, ни разорванного письма и претендента на польский престол, и уж тем более, разумеется, никогда не было ультиматума, отчаяния, отскочившего и щелкнувшего по стеклу, как градина, крючка шуваловского мундира; мычащего графа Хотека тоже не было. Дурной сон, мираж, нечто бесконечно далекое, несущественное и даже, может быть, несуществующее, как грехи молодости.

Хотя по службе Иван Дмитриевич подчинялся столичному полицмейстеру, тот – начальнику департамента полиции, который, в свою очередь, состоял под началом у министра внутренних дел, но рука Шувалова была сильнее и длиннее. Какой-то Путилин! Да кто он такой? Ничтожество, человек без роду и племени, даже не дворянин, жалкий сыщик, оставивший в дураках шефа жандармов… И все начальники Ивана Дмитриевича покорно присоединились к записке, составленной Шуваловым и приложенной к его последнему докладу на высочайшее имя. В записке предлагалось немедленно удалить с должности начальника сыскной полиции: в вину ему ставились буйства Пупыря, вовремя не предотвращенные. Кроме того, государю подано было прошение от наиболее влиятельных членов «Славянского комитета», в том числе одного архиерея и четырех генералов; они сетовали, что убийство австрийского дипломата бросило тень на их мирную деятельность, и высказывали предположение, будто Путилина подкупили враги государя, дабы он, заранее зная о готовящемся преступлении, ничего бы не предпринимал. Яркий и страстный текст прошения по настоятельной просьбе самого Шувалова написал корреспондент газеты «Голос» Павел Авраамович Кунгурцев.

Тот факт, что бывший лакей фон Аренсберга, сообщник убийцы, исчез и не был пойман, мог стать еще одним пунктом обвинения, но не стал: Федор, мучимый совестью, сам явился с повинной.

– Вы видите, – сказал Шувалов, когда Иван Дмитриевич ознакомился с копиями обоих документов, – дела плохи. Можно просто прогнать вас из полиции, а можно… можно и начать расследование. В таком случае вам придется предстать перед судом…

За спиной Шувалова зловещей тенью возвышался Певцов. Изможденное лицо, запавшие глаза, мундир висит, как на пугале, но на плечах – подполковничьи эполеты. Иван Дмитриевич знал, что итальянцы, проскочив-таки мимо Кронштадта, высадили его на диком, пустынном берегу, откуда он, грязный, обросший, исцарапанный, шатаясь от голода, через четыре дня едва добрел до какой-то эстонской мызы и лишь вчера объявился в Петербурге.

– Но подобные меры кажутся мне чересчур строгими, – продолжал Шувалов. – Мне жаль вас. Я полагаю, что при известном с вашей стороны благоразумии вы вполне можете рассчитывать на должность старшего смотрителя Сенного рынка. Согласны?

– Премного благодарен, – ответил Иван Дмитриевич. – Никогда не забуду милостей вашего сиятельства.

Поклонился и ушел на Сенной рынок.

Забаву и Грифона свели со двора, казенную квартиру отобрали, извозчики уже не спорили из-за чести бесплатно провезти Ивана Дмитриевича, и он приноровился пешком ходить на службу. По пути встречалась иногда чета Стрекаловых: жена провожала мужа до подъезда Межевого департамента. Иван Дмитриевич любовался этой удивительно дружной семейной парой, но супруги делали вид, будто его не замечают: людям обидно думать, что своим счастьем они обязаны не самим себе, не собственной любви и мудрости, а чьему-то постороннему вмешательству.

Впрочем, теперь Ивана Дмитриевича многие не замечали и не узнавали. Но Сыч не покинул его в беде, тоже стал смотрителем на Сенном рынке, только младшим, а Константинов и при новом начальнике сыскной полиции по-прежнему остался доверенным агентом Ивана Дмитриевича.

* * *

Вот, собственно, и вся история.

С точки зрения исторической достоверности кое-что в ней кажется мне сомнительным, но я передал ее так, как слышал, за исключением незначительных деталей, касающихся погоды и психологии. Источники этой истории суть следующие: книжка «Сорок лет среди убийц и грабителей», рассказы Путилина-младшего и Константинова и домыслы повествователя, то есть деда.

Возможно, даже вероятно, что реальный Иван Дмитриевич Путилин (1830 – 1893) был вовсе не той фигурой, какой он здесь представлен. Но что поделаешь! Человек всегда жаждет изменить тех, кого он действительно любит, а дед полюбил Ивана Дмитриевича еще слабым, колеблющимся, подобным себе, но выжигающим в своей душе страх перед сильными мира сего, и самодовольство интригана, и мелочное тщеславие чиновника, и бессильную покорность малой песчинки, неведомо куда влекомой вихрем истории. Полюбил таким, но не успокоился, ибо мы страстно хотим сделать наших любимых еще лучше.

И уже трудно разглядеть истинное лицо того человека, которого дед полюбил, прежде чем создать из него легенду.

Но тогда, летом 1914 года, ему нужна была правда, и через неделю после первой встречи дед, не удовлетворенный развязкой, в которой убийцей объявлялся Хотек, вновь явился к Путилину-младшему. Разговора не получилось. Время взывало к справедливости в ущерб истине, и Путилин-младший твердо стоял на своем: убийца – Хотек. На этот, раз деду не предложено было остаться ночевать, хотя уже смеркалось, паромщик ушел в деревню. Очень не желая, видимо, оставлять гостя у себя, хозяин предложил переправиться через реку на лодке. Вдвоем выпихнули из берегового сарайчика крошечный двухвесельный ялик, спустили на воду. Полустертые золотые буквы тянулись по борту: «Триумф Венеры».

Дед оттолкнул ялик и прыгнул на корму, Путилин-младший сел на весла. Книжка «Сорок лет среди убийц и грабителей» – размокшая, разбухшая – лежала на дне Волхова.

Каждый взмах весел закручивал на воде двойные маленькие водовороты, они убегали по течению назад, туда, где в сумеречной глубине сада мерещилась сухонькая фигурка старика, уже совсем лысого, но все с теми же неистово распушенными бакенбардами, только седыми. Он бродил по лесу, рыбачил, сажал яблони, мастерил ялики и скамейки, а по вечерам рассказывал о прожитой жизни молодому, вежливому, чересчур, может быть, внимательному и вежливому литератору Сафонову. Рассказывал просто, ибо жизнь кончалась и важны были результаты, Вот яблоня, она плодоносит, и неважно, какой глубины выкопана ямка для саженца. Вот ялик, если он плавает, кому и зачем нужно знать, во сколько обошлись доски? Вот скамейка. Вот убийца князя фон Аренсберга…