Еще не веря в эту фантастическую удачу, Иван Дмитриевич первым делом попробовал монету на зуб. Золотая! Обнял Сыча, облобызал в обе щеки:

– Молодец! Богатырь… Кто дал-то?

– Дьячок Савосин.

– А ему кто?

Поручик слушал с интересом, но помалкивал, не понимал, слава богу, о чем речь, а то с него сталось бы заявить, что он сам и покупал на этот золотой свечки в Знаменском соборе.

– Кто-то, видать, дал, – протяжно отвечал Сыч, с ужасом осознавая свой промах: золото его ослепило. – Кто-то не пожалел, видать…

– Дурак! – сатанея, заорал Иван Дмитриевич. – Дуй назад! Спроси, кто дал. Из себя каков… Чего стоишь?

– Монетку пожалуйте или пятнадцать рублей залогу, – чуть не плача сказал Сыч.

Иван Дмитриевич окончательно рассвирепел:

– Ишь! Пятнадцать рублей ему! Ты узнай сперва.

– Туда-сюда нагишом бегать… Небось простыну.

– Дурака ноги греют. Ну!

Сыч фыркнул, нахохлился и нарочито медленно, подволакивая валенки, побрел исполнять приказание. Он ссутулился, на спине, под рубахой, обиженно выперли костлявые лопатки.

– Бегом! – скомандовал Иван Дмитриевич.

Сыч дернулся было, но все-таки не ускорил шаг и тем более не побежал, для чего потребовалось все его мужество.

Тогда Иван Дмитриевич, вспомнив уездное, крапивное, подзаборное свое детство, заложил в рот три пальца. Дикий разбойничий свист прокатился по Миллионной. Шарахнулись и заржали посольские, жандармские, даже казачьи, ко всему привычные лошади, отшатнулся поручик, выскочили из-за угла казаки, а сам Сыч высоко подпрыгнул и стремглав полетел к Знаменскому собору.

Но Иван Дмитриевич свистнул еще разок, пугая обывателей, как Ванька Пупырь – душегуб, каторжник, сатана, выходивший на промысел в лаковом цилиндре, будто факельщик на похоронах, с золотой – для куражу! – гирькой на цепочке. Завтра, даст бог, можно будет им заняться. Берегись, Ванька! Убийцу князя возьму, потом твоя очередь… Потому Иван Дмитриевич и свистнул во второй раз, что вспомнил человека, живущего у Знаменского собора. Сколько же он свечек выставил на целый наполеондор? Сто? Тысячу? Пока они горели, этот человек был храним их пламенем. А теперь, поди, догорели. Не оттого ли и мысль о нем так поздно пришла?

Рояль в гостиной умолк, не доиграв такта. Пронзительный женский вопль пробил двойные стекла и вырвался на улицу.

– Убийца! – кричала Стрекалова.

Проснулась, вышла из спальни и увидела Шувалова; Иван Дмитриевич понял это сразу. И ведь сам же ее разбудил, идиот! Зачем свистал? Что ждет эту женщину, посмевшую шефа жандармов обвинить в убийстве? Тюрьма? Монастырь? Сумасшедший дом? Но не время было размышлять. Иван Дмитриевич бросился ей на выручку, поручик – за ним.

* * *

Кучер фон Аренсберга объяснил подробно и даже нарисовал: за трактиром «Три великана» свернуть налево, там будет флигель в два этажа, подняться наверх… Но агент Левицкий, которому было поручено привести в Миллионную бывшего княжеского лакея Федора, дома его не застал. Побродил около, затем уехал к приятелю, где на фанты играл с девицами в «хрюшки» и в шнип-шнап-шнур, лишь изредка – в силу привычки – передергивая, и снова приехал на исходе одиннадцатого часа. Конура была пуста, дверь на замке; Левицкий опять вышел во двор. Он честил Путилина на все корки, но уходить боялся. Дело было вот в чем: Иван Дмитриевич знал, что его тайный агент – шулер, но смотрел на это сквозь пальцы, хотя вообще-то к шулерам был беспощаден, сам в молодости от них пострадал. Один вид карты с незаметным, иголочкой нанесенным крапом приводил его в бешенство. Но поскольку Левицкий, выдававший себя за побочного потомка польских королей, игрывал такими картами исключительно в Яхт-клубе, с аристократами, Иван Дмитриевич считал, что убыток, понесенный его титулованными партнерами, для них даже полезен, вроде кровопускания в лечебных целях, и смотрел сквозь пальцы. Однако в любой момент мог и совсем убрать руку от лица, что Левицкий, конечно, имел в виду. И гневить Ивана Дмитриевича остерегался. Он стоял в подворотне, время от времени поглядывая на Федорово окошко. Рядом с другими, освещенными, оно темнело совершенно безнадежно. Сирота на детском празднике. Левицкий решил подождать до одиннадцати, потом до четверти двенадцатого, потом до половины. В тридцать пять минут двенадцатого он не выдержал, подозвал извозчика и отправился в Яхт-клуб.

Там жарко пылали люстры, за столом шла игра. Озябнув на промозглом ветру, Левицкий выпил в буфетной стопку водки, и здесь к нему подошел герцог Мекленбург-Стрелецкий.

– Послушайте, – спросил он, затягиваясь сигарой, – не вы ли вчера провожали князя домой?

– Я только посадил его на извозчика, – ответил Левицкий.

– И вернулись?

– Нет, поехал на другом извозчике.

– Что вам сказал князь на прощание? Вспомните. Возможно, это были его последние слова.

– Он сказал, – Левицкий задумался. Дым от сигары нахально лез в нос. – Он сказал… Да, он сказал, что нужно было на первый абцуг положить червовую десятку.

Грузный офицер в синем жандармском мундире неслышно выплыл откуда-то из-за спины – подполковник Зейдлиц, так он представился, и втроем прошли к свободному столу, где к ним присоединился еще один в синем, помоложе. Зейдлиц велел подать шампанского и две колоды карт, но приступать к игре не торопился. С этими господами нужно было держать ухо востро, Левицкий счел за лучшее сегодня казенных колод не подменять. Разговор вязался необязательный, герцог Мекленбург-Стрелецкий вспомнил слова, сказанные Фридрихом Великим о каком-то шляхтиче-авантюристе: дескать, этот шляхтич пойдет на любую подлость, дабы получить десять червонцев, которые затем выкинет за окно; заговорили о Польше, и постепенно беседа коснулась нынешней политической ситуации в Европе в связи с убийством князя фон Аренсберга. Зейдлиц, как и Шувалов, подозревал польских заговорщиков. Им, рассуждал он, выгодно поссорить Петербург и Вену: если начнется война, под шумок можно возродить Речь Посполиту. Герцог кивал, соглашался, другой офицер молча тасовал карты, но сдавать почему-то не спешил, а Левицкий осторожно высказывался в том смысле, что да, есть такие безответственные элементы, хотя в огромном большинстве…

– И все-таки, – перебил его Зейдлиц, – давайте вообразим, что Польша вновь стала суверенным государством.

– Это невозможно, – сказал Левицкий.

– Но если бы так… Есть у вас шансы занять польский престол?

– Ну, – полыценно улыбнулся Левицкий. – Не знаю. Трудно сказать.

– Но хоть малейшие?

– Пожалуй. – Левицкий отобрал у офицера колоду и с непринужденным величием, подобающим претенденту на престол, сдал карты, взял свои, по привычке развернул их узким шулерским веером: – Ну-с, господа…

Никто из его партнеров даже не притронулся к своим картам.

* * *

Стрекалова уснула, потому что хотела последний раз уснуть здесь, на этой постели, в этой спальне. Обморок давал себя знать, она проспала приезд Шувалова и Хотека, допрос Боева, изгнание Ивана Дмитриевича. Шум, крики, вой дверных петель не могли ее разбудить, в кошмарных сновидениях творилось то же самое, но сладкие звуки вальса ворвались в сон пугающим диссонансом. Она встала, поглядела в щелочку и увидела своего врага.

Когда Иван Дмитриевич с поручиком ворвались в гостиную, Стрекалова стояла в дверях спальни и уже не кричала, а говорила с жалкой размеренностью механической куклы, у которой иссякает завод, все тише и тише:

– Убийца… Как вы посмели прийти сюда? Негодяй,

как вы посмели…

Певцов отдирал от косяка пальцы ее левой руки, правая была вытянута вперед, но указывала не на Шувалова, а на другого графа – Хотека.

Щеку Стрекаловой, как каторжное клеймо, уродовала красная печать, след смятой наволочки.

– Вы снова здесь? – заорал Шувалов, увидев Ивана Дмитриевича. – Вон! Ротмистр, выкиньте прочь эту сумасшедшую бабу! Что она мелет?