Изменить стиль страницы

Посредине комнаты стоит папа. Против папы — дяденька. Незнакомый, а глаза у него рыжие. Голос у него ледяной, и Тарасик вдруг понимает, что дяденька ругает папу. И подумать только — папу! И папа молчит. Папа, который и сам кого хочешь изругает; папа, который самому милиционеру сказал: «Проспись, брат»; папа, который даже дедушки не боится. Папу, папу! Папу, который кричит: «Давай действуй, Тарас!»

Тарасик останавливается на пороге, потом тихонько подходит к отцу и твердо берет его за руку. И тут свершается чудо: человек, который ругался, вдруг улыбается. Зубы белые, а один — золотой. Вот бы Тарасику такой распрекрасный золотой зуб! Но сейчас ему не до того. Все крепче и крепче сжимает Тарасик папину руку. Ему горько и стыдно, он сам не знает почему.

— Искра? — спрашивает дяденька с золотым зубом. — На подмогу? Искры — они сила. Поди-ка, Искра, ко мне. Поди сюда.

— Вот, — говорит Тарасик и протягивает в ответ два пальца.

— Тарас, — говорит папа не своим голосом.

— Это что, клятва?.. Поручительство? — задумчиво спрашивает декан.

— Тарас! — свирепо говорит папа. — Я за него больше не отвечаю, он теперь в детском саду. Кто тебя научил?

— Мама! — объясняет Тарасик. — А еще надо говорить — на, выкуси!

— Ах, это кукиш! — догадывается декан. — Мне это просто в голову не пришло.

Он садится в свое кресло и громко смеется. Тарасик знает, что дяденька хочет остановиться, но не может. Он смеется до слез, а золотой зуб во рту красиво блестит.

— Я исправлюсь, Искра, — вдруг говорит декан. — Я тебе обещаю: в этом прекрасном мире опять будет полный порядок. Доверяешь?

— Ладно, — вежливо говорит Тарасик.

— Дай руку, — говорит Тарасику декан. — Ну вот, ты меня простил. Я спокоен… Все?.. Как будто бы договорились? — переводит он на папу смеющиеся глаза.

— Договорились, — сухо отвечает папа.

И вот они опять на снежной солнечной улице. Но на этот раз папа несет Тарасика на руках. Так близко Тарасик видит папины глаза, в которые ударяет солнце!

О чем думает лапа? Папа у Тарасика неразговорный. Он думает словами, которые никогда бы не сумел сказать. «Мой сын», — так думает папа. «Моя опора», — так думает (папа. «Моя защита, моя честь», — думает папа.

Папа Тарасика неразговорный. Он никогда не скажет этих слов. Они — не его слова. Но это слова его сердца.

…И папа клянется себе, что сегодня же ночью после работы непременно навестит дедушку.

Глава восьмая

Спит город. Спят его набережные и тротуары. Тихо на Красной площади. Лунный свет освещает зубчатые стены Кремля. Изредка проезжает по уснувшим улицам легковичка. Не видно автобусов и троллейбусов. И они спать пошли — в свою спальню, в свой парк.

Троллейбус закрыл единственный глаз и дремлет. Ему снятся сны. Ему снится, что он дребезжит на улицах города. Он слышит голос кондукторши: «Переулок Лазовского, следующая Аэропорт!»

И другое снится ему: то очаровательное, чего не расскажешь, а разве только увидишь во сне. Мелькание жизни за стеклами, вечно куда-то спешащие москвичи. Они сливаются в длиннющую вереницу, в толпу, и у каждого в этой толпе своя забота, смекает во сне троллейбус, своя радость, горе, своя любовь.

…Автобусу снятся длинные снежные мостовые на окраине города. Ему снятся набережные и реки, скованные льдом. Его погасший глазок мигает во сне от окрика школьника: «Ванятка, Ванятка, догоняй!»

Душно автобусу в автобусном парке, переполненном запахами бензина. Ему охота обратно на волю, на Болотную улицу, к Замоскворецкому мосту.

Спит метро, погасла его рубиновая буква — большое «М». Для одних это просто буква. Для других — «мама». А иным кажется, будто это начало любимого имени — к примеру: Митя или, скажем, Матвей.

Спят окошки на всех городских улицах. Погасла неровная россыпь их огоньков. Спит булочная, спит зеленная, спит магазин «Детский мир». Спят деревья. В тишине ночи они дышат глубоко и ровно. Дремлет под снегом городская земля. Отдыхает. Она устала. Копит силы, чтобы вытолкнуть весною травинку — короткую, приметную только для человека маленького роста.

Спит глубоко, спит сладко и заколдованно та городская даль, где город мягко сольется с пригородом, где, ежели прошагать километра два, завиднеется первый тощий лесок.

Свет редкого фонаря не может здесь заглушить свет луны и не спорит с ней. Волшебно, ярко и ясно сияет тут не вытоптанный прохожими, не выметенный дворниками снег.

Широки площади, велики улицы, длинны их нескончаемые дороги. Малы переулки. Город затих. Четко слышится в тишине шум колес одинокой машины и шаг прохожего.

Город проснется рано. Ему некогда спать, В шесть часов зазвенит трамвай, зажгутся в домах окошки, одно за другим, одно за другим.

Но есть на свете такие окна, которые никогда не спят. Это окна наших заводов.

Если б Тарасик мог прошагать через уснувший город и подойти к проходной будке дедушкиного завода, его не впустили бы туда. Вахтер сказал бы ему:

— Эй, пацан, давай уходи. Мало что дед, у всех деды! На завод без пропуска нельзя!

Но ведь мы-то можем взлететь к карнизу и заглянуть сквозь стекла дедушкиного завода!..

Это очень красивый завод. Он весь белый. Он выложен такими же кафельными плитами, которыми выкладывают ванные комнаты в новых домах.

Еще бы! Ведь он сам изготовляет эти плитки — не только белые, — голубые, розовые, оранжевые, сиреневые. Плитки в цветочках, плитки в клеточку. И такие, на которых нарисованы курица и цыплята. А есть и такие, на которых одни только ноги аиста. А на других только аистин хвост, а там — длинный нос и маленькая, будто капельная, головка. Если сложить — получится целый аист. Это плитки для детских садов. Но есть и другие — для новых станций метро. Они выпуклые, как пуговицы, и тоже разных цветов. Они бывают продолговатые, светлые, темные. А есть плитки — в них впаяны мыльницы. Есть другие — в них вделаны патроны для ламп. И чего только не придумают люди!

Так неужто такой завод пожалеет плиты для собственных цехов?

Плитки — белые, печи — черные на дедушкином заводе. Черные, длинные, похожие на тоннель. Так и называются: тоннельные печи.

Между тоннельных печей бежит коридор. Он бы тоже казался темным, но его освещают огненные глазки. В каждой печи — глазок. Каждая печь сливается со своей соседкой, как вагоны поезда. Да нет же — еще тесней. Глядит из каждой печки красный, огненный глаз.

Надо сказать по правде, огонь бывает не только красный, он желтый, оранжевый и соломенный — так говорят мастера завода. По цвету пламени старый мастер может определить, какая завтра будет погода. Вот чудеса! Если цвет у глазка бело-желтый — стало быть, будет дождь. Красный — солнце.

Завод стучит и грохочет, как все заводы на свете. Из стука, из клекота, из тьмы и света глядят не мигая огненные глазки. Они светятся ночью и днем. Утром и вечером. Они затеплились раз навсегда — и не гаснут и не погаснут. К печам ведут рельсы, по рельсам бегут вагонетки. В вагонетках капсюли — так называются большие огнеупорные ящики. В ящиках плитки. Их ставят в печь, и они бегут вдоль печи по конвейеру, чтобы закалиться и прокалиться. Бегут вдоль печей, а печи одна за другой набавляют жар.

И вот уж летят плиты по другому конвейеру. У конвейеров женщины, они проверяют каждую плитку, хоть белую, хоть голубую, а хоть с цыпленком или там с аистом.

Если плитка крошится, они не жалеют ее и выбрасывают. Значит, не крепкая, значит, не закалилась.

Неутомимо бежит конвейер. Утром, вечером, днем и ночью проверяют женщины прокаленные плитки.

А вот большой барабан. Это он только так называется барабаном — по-заводскому; на пионерский он не похож. Из барабана бежит струя, обливает плитки. Струя не какая-нибудь, а особенная, зовется эмаль. Бежит густая, чуть желтоватая. Но только огонь нам расскажет, какого цвета была эмаль. Лишь в огне она поведает о цветах, обо всех цветах радуги. И о тех цветах, что, может, не снились радуге. В первой печи розовеет плитка. Огонь крепчает — она краснеет. Огонь бушует — она становится алой.