Изменить стиль страницы

В следующую секунду он уже устремился вверх.

Гулко отдавались под высокими сводами его торопливые шаги. Задержавшись на какое-то мгновение на площадке второго этажа, он с силой рванул на себя дверь и оказался в длинном, не очень светлом коридоре.

Навстречу ему шла сестра, Увидев его бледное, взволнованное лицо, она спросила испуганно:

— Что случилось?

— Где военврач Ильдарская? — с трудом выговорил Галим.

Сестра молчала, колеблясь, что и как отвечать этому странному бойцу.

— Да отвечайте скорее! Или вы плохо слышите? — крикнул Галим.

— Тише, ради бога, не кричите. Она вот в этой палате лежит. Но…

Урманов рванулся вперед. Сестра преградила ему путь:.

— Что вы!.. К ней нельзя.

Галим решительно отстранил ее и шагнул в палату. Мунира лежала забинтованная, изжелта-бледная, с закрытыми глазами. Губы у нее запеклись и посинели, Она тихо стонала.

Галим опустился на колени.

— Мунира…

А она даже глаз не открыла, даже не шевельнулась. Галим глухо, протяжно охнул, поцеловал край ее одеяла и, шатаясь, вышел из палаты. Он не видел, что навстречу ему спешили встревоженные сестры и врачи, не слышал, что они толковали ему. Он шел по коридору на ощупь, как пьяный, с поникшей головой, в одной руке шапка, в другой — автомат дулом вниз. Во всем теле чувствовалась такая тяжесть, словно на него навалили непосильный груз…

Когда на следующий день полковник и Галим ранним утром снова пришли в госпиталь, им сказали!

— Марию Мансуровну ночью эвакуировали.

До неузнаваемости изменившееся за ночь лицо полковника передернулось. Гадим не выдержал и прежде полковника спросил:

— Куда?

— Вы не беспокойтесь. Она уже в Москве.

В городе началась воздушная тревога.

— Простите, — сказал главврач. — Немецкие самолеты. Я вынужден спешить к раненым.

Полковник с Галимом повернули к выходу. Через час они летели на Волховский фронт.

6

На северной стороне неба крупным изумрудом искрилась яркая утренняя звезда Чулпан. Чулпан — поется в песнях-будит зарю. Заря уже началась едва заметной синевой на востоке, а молодой месяц, ничего не замечая вокруг, по-прежнему влюбленно склонялся к вершинам тонкоствольных берез, разукрашенных серебристым инеем. Приладожский лес стоял в этот час объятый глубокой тишиной, разве только, едва слышно хрустнув, отломится и полетит вниз сучок да беззвучно осыплется снег с ветки, потревоженной легким поскоком белки. На вражеской стороне изредка, как бы нехотя, взлетали к звездам разноцветные ракеты. Бессильно рассыпавшись над лесом и озарив его своим мертвенным светом, они, казалось, не гасли, а таяли, сраженные торжественностью холодного зимнего неба.

По лесу, где царствовала такая глубокая тишина, белым привидением беззвучно скользил лыжник, держа направление на маячившую впереди высоту.

Временами, лыжник останавливался и, оттянув край белого капюшона, чутко прислушивался к окружающему. Но все было спокойно, и он двигался дальше. У подошвы горы одинокий путник снял лыжи, засунул их под сваленное дерево, что лежало тут же, и начал ловко карабкаться вверх, хотя одна рука его была занята: он держал в ней винтовку с оптическим прицелом, тщательно обмотанную белым бинтом. Добравшись до вершины, на которой стояли лишь редкие сосны, лыжник, точно крот, не поднимая головы, стал зарываться в снег.

Как странно чувствуешь себя в этой холодной предутренней тишине зимнего леса. Словно во всем свете только и есть живого что равнодушно мигающие призрачные звезды да этот ничего не замечающий, кроме берез, молодой месяц.

Зарывшись в снег, лыжник лежал между двумя линиями фронтов — на ничейной территории. Только полчаса тому назад он был в кругу своих товарищей, в теплой землянке. Мог смеяться, петь, мечтать. А теперь обо всем этом следовало забыть и помнить только об одном — что ты снайпер. Теперь каждый твой неверный расчет, каждое необдуманное движение будет грозить смертью не врагу, а тебе. Итак — внимание!

А все же в ушах зарывшегося в сугроб лыжника и посейчас звучит приятный голос часового: «Ни пуха ни пера, дочка!» Нет, тогда она не обернулась. О, она-то знает, что, идя в бой, нельзя оборачиваться. Если, тронувшись в путь, не поддашься чувству сожаления, что расстаешься с теплой землянкой, с товарищами, не поддашься тревоге от ожидающей тебя неизвестности, день обязательно увенчается успехом. Уж это точно! Это говорили ей и те, кто обучал ее снайперскому искусству. Это узнала теперь она сама, на собственном опыте. Потому-то и часовому, пожелавшему ей счастливого пути, Ляля — это была она — только рукой помахала.

— Спасибо, Мироныч! — шепнула она, не оборачиваясь.

Время шло медленно. Затаив дыхание, наблюдала девушка за тропинкой, которая едва заметной змейкой вилась позади немецких укреплений. По мере того как светало, тропка обозначалась все более отчетливо — узкая, глубокая, утоптанная. Видимо, немцы часто ходят по ней. Нужно только терпеливо ждать…

Разгоряченное от быстрого бега тело Ляли стало постепенно остывать. Стужа, забираясь под ватник, доходила до сердца. Начали ныть плечи, локти. Хотелось встать, подвигаться, улечься поудобнее. А нельзя даже шевельнуться. Кто знает, может быть, на вражеской стороне так же вот укрылся под снегом снайпер?

Взошло солнце. Заснеженные кроны деревьев засверкали миллионами искр — словно жемчуг на белом шелку. Но Ляля, та самая Ляля, которая умела когда-то красивое и необычное видеть даже в самом обыденном, эта Ляля не должна была, не имела права восторгаться представшим перед ней волшебным зрелищем. Ее дело было — неотрывно наблюдать за вражеской тропой, которая, как нарочно, сегодня пустынна. Правда, перед самым восходом солнца на ней показался одинокий, весь скрючившийся от холода немецкий солдат. Но Ляля не стала из-за него раскрывать себя. Она знала, что на этой тропе можно подстеречь птицу покрупнее.

Миновал полдень…

…Вот уже на снег упали первые голубые тени. И вдобавок некстати поднялся ветер. Наблюдать стало труднее. Если раньше резал глаза яркий на солнце снег, то теперь ей мешали расплясавшиеся тени. Казалось, на ничейное поле ползет целый батальон вражеских солдат и это не тени качаются, а спины гитлеровцев сливаются со снегом.

У Ляли закоченели даже губы, челюсти выбивали дробь. Наконец озноб охватил ее всю. Не было сил преодолеть его. Начали предательски слипаться глаза. Это пугало больше всего. Ляля не раз слышала от бывалых людей, что замерзающего обычно клонит ко сну.

Неужели она закоченеет здесь, как старый воробей? В таких случаях советуют не стоять на одном месте. А разве может Ляля двигаться? Одно неосторожное движение может стоить ей жизни.

Погружающейся в теплую дрему девушке грезится Ленинград. Вот она видит Ленина, живого Ленина. Протянув руку вперед, он на что-то указывает ей, стоя на броневике у Финляндского вокзала. Ох!.. У самого вокзала разорвался немецкий снаряд, и от большого каменного дома осталась лишь стена. Бегущая по площади девушка с сумкой Красного Креста вдруг упала. Ранена?.. Убита?.. Нет, нет! Вот она уже опять бежит. Чу! Да эго же Мунира!.. «Мунира!»— кричит Ляля, и звук собственного голоса заставляет ее очнуться.

«Что это со мной?»— вздрагивает Ляля и в ту же секунду видит, что на тропинке что-то чернеет. Мгновенно тело Ляли напряглось, как стальная пружина. По тропинке шли трое. Впереди два офицера в коротких, с меховыми воротниками куртках, сзади солдат. У него длинная, гусиная шея. Первый офицер что-то показывал второму, тыча резной палкой в ее сторону. Похоже, этот сдавал участок, а другой принимал. «Вот и хорошо, я сейчас, чтобы не слишком утруждать их, распишусь под приемным актом». И Ляля медленно начала наводить винтовку на второго офицера, чтобы его телом загородить дорогу первому. А немцы тревожно озирались по сторонам. «Чуют, что судьба их предрешена. Пусть же проклинают тот час, когда они осмелились ступить сапогом оккупанта на свободную советскую землю…»