Изменить стиль страницы

Последняя дневная лекция была по полевой хирургии. Мунира усердно записывала все, что говорил профессор. Почти не отрывая пера от бумаги, она низала буквы так быстро и легко, что со стороны казалось — они сами выливаются одна из другой в ровные, красивые строчки. Девушку же огорчало, что в ее почерке нет и следа той небрежной, но солидной угловатости, которая прельщала ее в рецептах врачей с большим стажем.

После лекции студенты гурьбой отправились на практику.

Мунира любила эти часы работы в госпитале. Каждое новое посещение госпиталя давало ее нетерпеливой душе сознание непосредственно принесенной пользы. В белом халате и косынке, высокая и стройная, она то заходила в палату, где лежали «ее» больные, то присутствовала на операциях, то накладывала в перевязочной гипсовые повязки. У нее сама собой выработалась привычка вглядываться в лица «обрабатываемых» ею раненых: не резки ли ее движения, не причиняет ли она слишком большой боли?

— Не узнаете, наверно, сестра? — шутили в таких случаях раненые.

Тогда, успокоенная, она мягко улыбалась им, расспрашивала, с какого фронта, есть ли вести от семьи.

За исключительную добросовестность к ней одинаково хорошо относились и раненые и врачи. Это тоже поднимало ее настроение, придавало сил.

Из госпиталя они снова вернулись в институт — на вечерние лекции.

Домой Мунира пришла совсем поздно, но довольная и возбужденная. Ее ждала новая радость. Из почтового ящика торчал уголок самодельного конверта-треугольника. Она посветила карманным фонариком. Что это?.. Как будто рука Галима?.. В нетерпении девушка вытащила письмо, не отпирая ящика, прямо через щель внизу.

«Да, от него… от Галима!.. Жив… милый!..» — и она прижалась вспыхнувшей щекой к дорогим строчкам.

Войдя в квартиру, она, не раздеваясь, торопливо замаскировала окно, зажгла свет и, стоя посредине комнаты, углубилась в чтение.

Письмо было написано карандашом и, видимо, в темноте. Буква наскакивала на букву, и это затрудняло чтение. Мунира прочитала его раз, другой, третий, потом крепко прижала к груди и задумалась. Фронтовую жизнь ей приходилось наблюдать пока что только в кино, и все же прочитанное помогло ей составить отчетливое представление, в каких условиях писалось это письмо. И то, что Галим и под огнем думал о ней, наполняло сердце Муниры безмерным счастьем. Это было, по выражению Галима, его «сотое» письмо. Неужели все остальные затерялись в пути? О себе Галим в скупых словах сообщал, что он воюет теперь уже не на море, а на суше, зато подробно рассказывал о своих боевых друзьях — Андрее Верещагине и Викторе Шумилине — и так, что Мунира, не зная их, поневоле прониклась к ним теплым чувством. Письмо принесло и еще одну, совсем неожиданную радость. Галим сообщал, что военная судьба столкнула его с отцом Муниры, что они в одной части. Галим просил, чтобы она ничего не писала о нем отцу. Мунира сразу поняла, почему. «Милый, хороший Галим! Но папа не такой человек. Будь у него собственный сын, он первым послал бы его в опасное место. Но я, конечно, не напишу ни слова, пусть будет так, как ты хочешь…»

Прямых слов о любви не было. Но Мунира читала их между строк, всем существом чувствуя, что Галим не забыл ее и не забудет. И как горько было бы ей сейчас вспомнить свои сомнения Но счастье, охватившее Муниру, было так велико, что подобные мысли даже не приходили ей в голову. Надо скорее порадовать мать.

Суфия-ханум была еще на работе. С началом войны в райкоме произошли перемены. Первый секретарь райкома ушел на фронт. Вместо него остался его заместитель, а Суфию-ханум утвердили вторым секретарем Она с головой ушла в организационную работу: следила за переключением заводов и фабрик на военную продукцию, за обеспечением их рабочими руками, помогала в своевременном выполнении заказов фронту, размещала эвакуированные предприятия, устраивала людей и делала еще много таких же важных, неотложных дел. Словом, работала, не жалея себя.

Муниру долго не соединяли. Номер был занят. Наконец мать отозвалась.

— Мама! Есть весточка о папе! — кричала Мунира в телефонную трубку. — Нет, не от него, а от Галима… Какой Галим? У нас же только один Гатим… Ах, мама… Ну да, от Урманова Да, да, они в одной части… Да, да, живы-здоровы Когда написано письмо? Подожди, посмотрю. В ноябре… двадцать пятого ноября.

Наговорившись с матерью. Мунира вспомнила о рояле, и пальцы ее побежали по давно забытым клавишам, — сна не касалась их с тех пор, как проводила Хаджар. Чистые серебристые звуки, будто капли, падающие одна за другой, заполнили комнату.

Но вот она перестала играть и вздохнула. Только сейчас в ее взбудораженное сознание залетела мысль о том, что идет ведь март месяц! Значит, с момента, как написано письмо, прошло больше трех месяцев. А сколько перемен бывает на фронте не только за три месяца, за какой-нибудь час! Мунире стало не по себе за свое легкомыслие, и обессилевшей рукой она опустила крышку рояля.

Все же свет в ее душе полностью не померк. Она вспомнила просьбу Галима и позвонила его родителям. Но на звонки никто не ответил. Недолго думая, Мунира сама побежала к ним.

Улица было окутана вечерней синью. С крыш капало, снег местами почернел, а местами стал как кружево. Было скользко, кое-где талая вода собралась в лужи. Первая военная зима проходила. Она принесла много трудностей, много горя, но вместе с тем и первую большую победу под Москвой и, что еще важнее, твердую веру в неминуемый и полный разгром гитлеровцев.

На второй этаж Мунира поднялась бегом. Она не была здесь с проводов Галима. Девушка побранила себя за то, что ни разу не навестила стариков, не справилась о здоровье.

Мунира нажала кнопку звонка. Но он не работал. Тогда, несколько встревоженная, она постучала. За дверью послышались шаги.

Кто там?

— Я, Саджида-апа, Мунира.

Дверь поспешно открыли.

— Заходи, заходи, дочь моя, — радушно встретила ее Саджида-апа.

— Здравствуйте, Саджида-апа!

— Сами-то здоровы ли? Мать как? Отец пишет? Проходи, проходи. Сейчас зажгу свет.

Она вперевалочку, мелкими шажками засеменила к выключателю.

— Не обессудь уж, дочь моя, дом не прибран. Только что с работы вернулась, не успела. Поступила в пошивочную мастерскую: надо же и мне, — старухе, какую-нибудь пользу принести. Раздевайся, садись.

С тех пор как ее видела Мунира, Саджида-апа сильно постарела и похудела. Глаза стали большими, печальными, лицо сморщилось. Из-под платка, повя занного по-татарски, в виде развернутого четырехугольника, видны были седые волосы. «Это, верно, от тоски по Галиму», — подумала Мунира. Сердце ее наполнилось жалостью к страдающей матери, и она еще раз побранила себя за то, что не зашла раньше.

Саджида-апа взялась за самовар, она ни за что не хотела отпустить девушку без угощения.

— Ты меня очень обидишь, если не выпьешь моего чаю, — сказала она и заторопилась на кухню.

Глаза Муниры невольно обратились к комнате Галима, к памятной двери на балкон. Она глубоко вздохнула.

Девушка постеснялась сразу признаться Саджиде-апа, зачем она пришла, и решила сначала разведать, были ли письма от Галима и давно ли. Если письмо было недавно, то о своем она ничего не скажет. Но, вернувшись из кухни, Саджида-апа принялась сетовать на отсутствие писем от сына и даже прослезилась. У Муниры мелькнула мысль: «Не обиделись бы старики на сына. Скажут: какой-то девчонке пишет, а родителей забыл!» На мгновение ее охватила нерешительность. Но не сказать Саджиде-апа, что от Галима есть вес пт, не обрадовать ее было бы просто жестокостью. И Мунира, покраснев от смущения, пролепетала, что получила сегодня письмо от Галима.

Саджида-апа всплеснула руками:

— От сыночка?.. Что же ты сразу не сказала, дитя мое?.. Жив, луч очей моих…

— Жив и здоров… Не плачьте же, Саджида-апа.

А Саджида-апа, прикладывая к глазам кончик го «ловного платка, заговорила:

— Как же не плакать, целую вечность не было от него писем, крылышко мое. Нр знала даже, что и подумать. Всякое думалось: и что утонул уже и лежит на дне морском, и что убит злой пулей, или, раненый, попал в плен, или очень тяжело ранен, Отец тоже беспокоился. И хоть говорил, что на войне бывает, что нет времени писать, и успокаивал, что, мол, жив он, а вижу — сам, бедный, горюет про себя. Я было сказала, что, может, в плен попал, а он говорит: «Пусть ветер унесет твои дурные слова». Ой, что это я разболталась?.. Читай-ка скорей, милая!