— Ничего я не знаю. И не взывайте ко мне.

— Люсьена, — сказал старик, — ты продолжаешь делать глупости. Пожалуйста, оставь в покое мою совесть и совесть этого джентльмена тоже.

— Я прекрасно знаю, что я должна делать, — более спокойно. — Я готова к аресту.

— Только без героических жестов, — сказал ван дер Вальк через плечо. — Решение принимать не вам. Заткнитесь, сядьте и молчите.

Старик в первый раз улыбнулся.

— Приятно, что у меня в конторе сидят два таких славных человека, — сказал он. Это было несколько неожиданно. — Я не хочу спорить с тобой, Люсьена, в конце концов, у тебя хорошие побуждения. Ты поступила плохо, тебе и должно принадлежать право выбрать себе наказание. Но подумай как следует, не поддавайся эмоциям. Офицер полиции представляет аппарат правосудия, с этим ты не должна шутить.

Наступило минутное молчание. Девушка встала и пошла к двери.

— Я жду вас, — сказала она таким тоном, каким приказывают мальчику-слуге в отеле открыть дверь. Минхер Маркевич переводил свой пылающий взор с одной на другого, не говоря ни слова. Ван дер Вальк не улыбнулся, не пожал плечами, но тоже поднялся и пошел, тяжело ступая. В лавке понурый субъект все еще был поглощен разглядыванием кларнета и вертел его в тонких, поросших волосами руках, вылезающих из довольно грязных манжет рубашки.

В машине ван дер Вальк обратился к Люсьене вежливым, скучающим тоном:

— Лучше я отвезу вас сначала домой. Вы сможете переодеться. Наденьте брюки и теплый свитер; это может занять день-два.

— Мне и так хорошо.

— Все-таки сначала вам надо заехать домой. Возьмете носовые платки и зубную щетку. Если и будет пара личных вещей, никто вам ничего не скажет.

У себя в кабинете он спокойно исполнил свои профессиональные обязанности. Коротко и сухо сформулировал вопросы и записывал все полностью, аккуратным почерком; сигарета мирно дымилась между пальцами левой руки. Изо рта Люсьены дым шел ровной, вертикальной линией. Кончив допрос, он положил шариковую ручку на стол и позволил усмешке расползтись по лицу.

— Минимум суеты; это у вас хорошо получилось. А теперь вам лучше постараться понять, что будет дальше. Это будет перепечатано, и я вам прочитаю, вы одобрите и подпишете. На этом неприятная часть кончается. Записывать эти вещи противно, слушать еще хуже. После этого больше ничего делать не надо. Вы ждете, пока начнут вращаться колеса, что иногда происходит быстро, а иногда мучительно медленно. Вам придется побывать во Дворце правосудия, а через день-два после этого вы предстанете перед судьей в местном суде. За подобное дело вас подержат под стражей, и вы, вероятно, получите несколько дней тюремного заключения, в зависимости от того, какое впечатление произведете. Во всем этом ничего особенно неприятного нет, но у вас будет смутное ощущение того, что вы находитесь в мире, где людей — в полном смысле этого слова — нет. Это смущает, пока не привыкнешь.

— А вы действительно привыкли? — спросила Люсьена холодно.

— Нет, мадмуазель, я не привык. Но это моя работа, а в каждой работе есть вещи, которые неприятны, так что не подумайте, что я жалуюсь. Ну, вот и все. Вы были правы, поступив так, как поступили, но вероятно, вы еще пожалеете об этом. Теперь на вас заведено дело в полиции: не говорите, что я вас не предупреждал.

После того, как защелкали двери и замки перед арестованной, он откинулся на стуле и зевнул, закинув руки за голову. Он устал. «Странно, я ведь не делал ничего утомительного, — подумал он. — Не хватало еще разволноваться из-за этой девушки».

Люсьену присудили к несколько большему штрафу, чем заслуживал ее проступок, видимо, она произвела не слишком благоприятное впечатление во Дворце правосудия. Бунт надо подавлять. Они видели только холодное и враждебное лицо. Ну, а что касается судьи в полицейском суде, то у него и не было возможности увидеть нечто большее: молодой даме следует преподать урок, и он утвердил приговор. Может быть, он полагал, что этим содействует лучшему воспитанию собственной дочери, — она была того же возраста, что Люсьена, и причиняла ему немало беспокойства, которое он тщательно скрывал.

Поскольку Люсьена ничего не отрицала, бумаги, подготовленные ван дер Вальком, были единственными уликами. Она не нашла нужным что-нибудь сказать. Минхер Маркевич написал маленькое письмецо, которое не фигурировало на судебном заседании. Минхер ван Харт с улицы Франса ван Миериса сделал, что мог, но его обескураживало создавшееся у него впечатление, что Люсьена испытывает к нему антипатию и ни капли благодарности. Она не прислушалась к его добрым советам — значит, она неблагодарна. Ему не приходило в голову, что она могла испытывать безразличие, нет, дело было в ее антипатии к нему. И все же он пригласил дорогого адвоката, который изрекал оправдания поступку Люсьены голосом, полным небрежной страсти. Судья вежливо выслушал его и пожал плечами. У Люсьены нет ни отца, ни матери? Верно. Но разве она не была интеллигентной молодой особой, которая получила хорошее воспитание и которой следовало вести себя иначе? Разве ей не помогали, не давали советов со всех сторон? Разве не проявили к ней доверия, которое она сразу же предала? Нет, нет, это его долг, четырнадцать дней.

Почему ван дер Вальк чувствовал себя затронутым? Ведь так много людей проходило через его руки в том же направлении. Потому ли, что ее отец умер в сером «ситроене ДС» в пригороде Утрехта? Потому, что он помог выудить бесчувственное тело девушки из-под обломков? Потому, что он сам в двадцать лет также отвергал буржуазные представления о респектабельности? Ему повезло; в военное время можно было дать выход этим чувствам, мчась вперед во весь опор с заряженным ружьем. Или просто потому, что она походила на него внешне? Какая разница, почему? Он ненавидел фразы, начинающиеся словом «потому что».

Он увидел ее снова вскоре после того, как ее освободили. Она шла по Вэтеринг-шанс; он ехал на велосипеде, довольно сердитый; не было машины, и день был неприятный — пасмурный, промозглый, холодный, настоящая ноябрьская погода. Воспаленное красное солнце бесполезно нависало над коньками крыш, придавая им мертвенный, зловещий вид. Он ощутил легкое нежелание заговаривать с нею, не похожее на обычное для полицейского безразличие к тому, хочется кому-то видеть его или нет. Но она усмехнулась, заметив его, и он слез с велосипеда с облегчением, которого не мог бы объяснить. Уж не лишился ли он своей привычной отчужденности из-за этой беспокойной девчонки?

— Пойдемте куда-нибудь выпьем.

— Разве полисмены пьют с людьми, на которых заведено дело?

— Не знаю, как остальные. Лично я только этим и занимаюсь. Невозможно же разговаривать на улице, опираясь на этот чертов велосипед. Пошли в «Виниколь», это недалеко. — Она колебалась. — Полицейские никогда там не бывают, слишком дорого.

— Тогда ладно. — Она не выказывала смущения, не пыталась нервно острить.

«Для своих двадцати лет она выглядит девчонкой, но умеет владеть собой», — подумал он.

В баре он окинул ее медленным пристальным взглядом, который у любого, кроме полицейского, показался бы грубым. Она была мило одета, в чулках сегодня, нарядные туфли, помада, серьги.

— Перно?

— Безусловно!

— Помада, я вижу. Полный парад?

Она усмехнулась.

— Это стало необходимо. Пребывание в тюрьме омерзительно, не так ли?

— Я ведь пытался вас предостеречь.

— Пытались, и я вам благодарна.

— Мне очень нравится ваш костюм.

— Да, от Кастильо. Вам этот жаргон понятен?

— Достаточно, чтобы знать, что это означает кучу денег.

Она с наслаждением пила перно.

— Означает значительно выросший уровень нравственности. Я сэкономила кое-какую сумму — последнее из того, что осталось от отца. В банке были так любезны, что позволили мне взять ее, — со свирепым ударением. — И я страшно расчетливо потратила все на строгие туалеты, которые не выйдут из моды. Как я ненавижу банки! — Она посмотрела на Лейдестраат равнодушными глазами. — Пусть они все лопнут?