Изменить стиль страницы

Болемир измерил храбреца взглядом и хотел улыбнуться, но улыбка почему-то застыла на его губах. В этом детском «никто» Болемиру почудилось нечто знаменательное, даже угрожающее; что-то как бы роковое и как бы грозное прозвучало в этом коротком слове, произнесенном стоящим перед ним невзрачным, некрасивым существом. Сколько в нем было твердости, сколько самоуверенности!

Болемир еще раз посмотрел на Аттилу внимательно. Аттила стоял уже с потупленным взором, запустив правую руку за пазуху; он как будто удерживал порывы своего сердца и думал о чем-то.

«Нет, я еще хвор, — промелькнуло в голове Болемира, — что мне такое почудилось! Мне почудилось, будто отрок сей станет страшилищем всего рода человеческого».

— Возьми меня с собой, князь, когда пойдешь к морю, — заговорил между тем Аттила, — я всюду за тобой ходить буду. Я не оставлю тебя.

— А на кого же ты деда покинешь? — спросил князь.

— А ни на кого. Дед и без меня проживет.

— А он незрячий.

— Юрица его водить будет.

При имени Юрицы в сердце Болемира колыхнулось что-то приятное и вместе с тем жуткое.

«Где она теперь? — подумал князь. — Она в последнюю пору точно боится меня: все убегает, как увидит, и прячется».

— Что же, пойдем? — допытывался Аттила.

— Пойдем! Все пойдем! — крикнул вдруг, как бы озлившись на что-то и на кого-то, Болемир.

Крик этот, наверное, Аттила почел совершенно естественным, потому что стоял перед Болемиром, как и прежде, гордо, невозмутимо.

А на Болемира при мысли о Юрице нахлынуло целым потоком чувство страшного одиночества и горькой тоски. Цели родины, о которых он только что говорил, как будто отодвинулись куда-то на задний план и не имели для него никакого значения. Болемир видел одного только себя и чувствовал одно только свое одиночество, которому нужен был какой-либо исход, какое-либо забытье. Но какое, он еще не угадывал…

— И я пойду? — держался своей прежней мысли Аттила.

— Пойдешь и ты! — махнул рукой князь.

— Коли так, так я буду собираться, — сказал юный храбрец и оставил Болемира одного…

Глава V

КУКУШКА-ВЕЩУНЬЯ

Загрустила, запечалилась Юрица…

Отчего?

Всегда резвая, веселая, хохотунья на весь лес, она вдруг присмирела: нигде ее не видать, нигде ее не слышно, точно заворожил кто Юрицу.

Смирная, робкая, девочка с раннего утра убегает в лес и сидит там где-то, как зверек какой-либо.

Что с ней?

Допрашивал дед, допрашивал братец, допрашивала старушонка, домоводка княжеская, — никому ничего не говорит Юрица, молчит да глядит на вопрошающих тоскливыми очами.

Подойдет старушка и разжалобится:

— Дитятко ты мое, дитятко! Горькое ты мое, сиротливое! И какая такая напасть на тебя!

Стоит Юрица перед старушонкой и точно вглядывается в ее морщинистое, маленькое лицо, стараясь разгадать, правду ли говорит она и для чего говорит?

А сама все молчит.

Тем временем старушка глядит-глядит на Юрицу да и расплачется, причитая что-то ни для Юрицы, ни для нее самой непонятное.

Постоит Юрица и уйдет, точно и не о ней речь шла: такая сделалась странная.

Подойдет братец:

— Юрица, ты чего? — спросит он угрюмо.

Прежде, бывало, Юрица, хохотунья и резвушка, сейчас рассмеется над братцем, а теперь как будто боится его: стоит, молчит…

Братец был неразговорчив и не любил тратить попусту слов; не отвечали на его вопрос, он и не спрашивал более.

Старый князь Будли тоже о грусти-тоске расспрашивал внучку.

Раз он спросил:

— Старушка говорит: хвора ты. Правда ли, дитятко?

— Нет, дедушка, я ничего.

— То-то гляди, ничего… Да не верится мне что-то. Не вижу я тебя, а чуется мне — нехорошо тебе. Уж не испугалась ли чего? Мы тут собираемся, о войне толкуем, о переселении, кричим, галдим: может, боязно?

— Ах, нет, дедушка, не боязно.

— Да ты не пугайся. Мы тут останемся, мы никуда не пойдем. Куда нам! Да и не покинешь ты меня, внучка, старика хворого.

— Ах, не покину, дедушка!

— Вот братец пойдет. Вот Болемир пойдет. Болемиру идти надобно, он князь мудрый, храбрый. Он много венедам добра сделает, он спасет нас от готов… Ох, тяжко, тяжко, дитятко, жить под началом готов! Мне-то что! Мне ничего! Я человек старый, хворый, не сегодня-завтра помру, да другим-то, дитятко, каково! На других, как на волах, готы землю пашут, детей их продают в неволю… Ох, нехорошо им, дитятко, нехорошо! А Болемир спасет их… Он поведет всех недовольных в далекие края, где много земли, много воды, много пастбищ. Там им лучше будет. Готы уже не будут повелевать ими так, как здесь повелевают. А мы с тобой тут останемся. Нам незачем идти, дитятко. Мы и тут век свой доживем. А ты не покинешь меня.

Сказав это, старый князь погладил молоденькую внучку по головке и поцеловал ее.

— Да, не покинешь, Юрица?

Вместо ответа Юрица вдруг зарыдала.

Припав маленькой своей головой на плечо старого князя, она рыдала глухо, неудержимо.

Изумился старый князь, отчего вдруг завыла девочка? Никогда с ней ничего такого не было.

Покуда Юрица рыдала, всхлипывая чисто по-детски, и прижималась к исхудалому лицу дедушки, — дедушка упорно молчал. Брови его надвинулись, лицо изображало душевное расстройство. Знать, неведомое ему горе девичье глубоко тронуло его.

Выждав, когда Юрица приутихла, выплакав первые порывы своей сердечной девической скорби, Будли кротко, ласково заговорил с ней:

— Дитятко, аль неможется тебе?

Юрица не вдруг ответила, она не знала, что сказать дедушке. Немощи у нее не было, напротив, ей даже как будто было хорошо, когда она плакала у дедушкиной груди. Что-то смутное, жгуче-доброе, очнулось у нее в это время под сердцем и опять улеглось там, как спокойное, пригоженькое дитя укладывается в мягкой постельке, под покровом любящей его матери.

Юрица только и сказала:

— Ах, дедушка, дедушка!

Старый князь, казалось, в это время обдумывал что-то или догадывался о чем-то: странно двигались его безжизненные глаза, и бледное морщинистое лицо часто передергивалось едва заметной судорогой.

Помолчав немного, тихо, едва слышно, Будли спросил внучку:

— Юрица, дитятко, скажи: люб тебе князь Болемир?

Юрица, ничего не отвечая, нервно вздрогнула и еще сильнее прижалась к плечу дедушки.

— Чего ж ты молчишь? Скажи, не бойся.

— А ты почем же знаешь, дедушка, что люб? — спрятав свое лицо, кротко спросила девушка.

— Как почем знаю?

— А почем? — будто уже заигрывала с дедушкой юная красавица.

— А потом же знаю, что знаю!

— Вот и неправда, дедушка! Мне Болемир вовсе не люб.

— Ох, ты белка-резвушка! — начал ласкать внучку успокоившийся вдруг старый князь. — Ну что же, коли люб, и ладно. Это хорошо. Пусть люб. На то ты и девонька, чтобы между храбрецов красавца себе поизволить. А я думал что другое. А коли только это — не беда.

— А может, и беда, дедушка.

— Какая же?

— А меня князь поизволит ли?

— Вишь, заговорила про что! Такую пригожую, да не поизволить?

— А нешто я пригожая, дедушка?

— Вестимо, пригожая.

— А ты нешто видишь, какая я?

— Теперь не вижу, а прежде видел.

— Э, дедушка! Я с той поры, как ты меня видел, совсем переменилась…

— Неужто?

— Рябая такая стала, морщинистая, боязно смотреть, право…

И Юрица, быстро поцеловав раз-другой старика, рассмеялась звонко-звонко и неудержимо и убежала…

«Девке молодец желанен», — подумал старый князь.

А громкий смех Юрицын слышался уже на дворе, где-то за изобкой, который потом сменился веселой, несмолкаемой девичьей песней…

В тот же день старый князь Будли говорил с Болемиром.

Болемир совсем оправился, нашел в хижине Будли груду всякого оружия и выбирал себе по руке деревянный щит.

Деревянный щит, стрелы, секира, клевец, молот, двусторонний топор с короткой рукоятью — оружие, которое употреблялось венедами, и вообще славянами, на войне. Конница довольствовалась щитами и двусторонними топорами, которыми сражались с руки и от руки. Топор этот носили при бедре, как меч, рубили им и бросали в неприятеля. Молот тоже, кроме рукопашного удара, кидали во врага.