Изменить стиль страницы

На протяжении многих лет Кондратьев писал также и стихи. В поэзии, тут следует отдать должное, он показал себя умелым версификатором, что для профессионального литератора является качеством необходимым. Иное дело, что помимо версификаторских способностей Кондратьев не привнес практически ничего своего. И здесь вторичность оказывалась наиболее характерной, доминирующей чертой. Подпавший под обаяние поэзии Некрасова и Никитина, он главный упор в поэтических экзерсисах делал на то самое «рыданьице в голосе», о котором в «Даре» рассуждает Годунов-Чердынцев. Поочередно смешивая «тоску», «певца», «долю» и добавляя глагольные рифмы, он мог повествовать практически на любую тему: всюду найдется место и для волн, которые многозначительно набегают на камни, и для завывающего зимнего ветра. Жизнь в его стихотворениях оказывается безрадостной, свет — печальным, однако при всем том строки крепко сбиты рифмами. «Бушует море, волны скачут, отлогий берег бороздят, в ущельях горных вьюги плачут, дубравы хмурые гудят; шумят, с гулливым ветром споря, потоки снега и дождей… То песни вьюг, то песни моря, то песни родины моей!» — восклицал Кондратьев, и библиотека журнала «Мирской толк» предоставляла для его произведений свои страницы. Эта поэзия практически не находила откликов в печати. Исключение составил единственный, насколько нам удалось установить, случай. Когда в составленную им книгу для детского чтения «Искра Божия» (1887) он поместил наряду с классическими произведениями также и несколько своих стихотворений, возмущенный критик респектабельной «Русской мысли» не выдержал: «…Высокопарные и наивные стишки г. Кондратьева, который не постеснялся поместить в свою хрестоматию и собственную особу рядом с Пушкиным, Лермонтовым, Крыловым и др.» («Русская мысль», книга IX, 1898).

Для Кондратьева в переходе к исторической романистике сказался не только личный интерес, хотя без буквальной заинтересованности в истории как предмете исследования его романы едва ли могли бы состояться. В переключении на новый жанр обозначилось характерное для автора XIX века стремление быть буквально полезным своей работой, чтобы итоговое удовлетворение как результат чтения подчинялось учительской, в широком понимании, функции художественной литературы. Исходя из карамзинских тезисов о необходимости изучения прошлого, Кондратьев пришел к выводу о том, что «самая лучшая форма, которая может знакомить большинство с историей родины — это форма исторического романа, романа, разумеется, добросовестного как относительно исторических фактов, так и относительно домашнего быта народа описываемой эпохи».

Свой первый исторический роман «Гунны» Иван Кондратьев опубликовал в 1878 году. У него получилась книга, в значительной степени перегруженная рассуждениями исторического характера, не лишенная и иных недостатков. Однако на фоне раннего творчества теперь возникло не просто произведение большего объема. Литературный уровень «Гуннов» отличался от ранее написанного до такой степени, как если бы роман принадлежал перу совершенно другого автора. То был в литературном отношении прорыв на новый уровень.

Предпосылая первому изданию «Гуннов» авторское вступление, он пытался заранее объясниться с читателями. «Если повествование мое, — писал он, — попадет в руки интересующихся историей своей родины, мне думается, что они прочтут его если не с удовольствием, то по крайней мере с любопытством; если же попадет в руки иных читателей, прошу их не утруждать себя чтением и отложить роман в сторону. Всякому свое». Как видим, мысль автора изложена достаточно категорично и внятно. В качестве концептуальной основы Кондратьев избрал теорию славянства гуннов, ранее предложенную И. Ю. Венелиным и впоследствии поддержанную Д. И. Иловайским. Хотя среди историков теория была встречена серьезными возражениями, писателю Кондратьеву она подходила вполне. С ее помощью он создает гармоническую картину духовного единения Правителя и его соплеменников, приводящего к многократному умножению динамичных устремлений народа. Как ранее Венелина, так после выхода «Гуннов» Ивана Кондратьева упрекали в попытках зачислить гуннов в предки славян. Однако писатель ведь ставил перед собой (и разрешил весьма успешно) совсем иную задачу — именно художественного порядка. В соответствии с современным ему представлением о литературе он — разумеется, в меру сил и таланта — живописует избранный материал, стремясь к тому, чтобы из текста, из буквального типографского шрифта появлялась живая, как бы настоящая, трехмерная картина. Можно сказать, что для последних десятилетий XIX века Кондратьев представлял собой в определенном смысле писателя-ортодокса, приверженца гегелевской философской эстетики в том, что касалось художественного творчества (цель — гармония, идеал — красота). Выбираемые для показа сцены романов подаются выпукло, колоритно, красиво — вне зависимости от характера изображаемой ситуации. А ведь современная читательская аудитория как раз и хотела, чтобы в книге все было «правдой», как в жизни. Тут проявилось не одно только понимание литературной конъюнктуры, но и вполне рациональный, профессиональный подход к творчеству: писать, чтобы читали (как нередко говорил Диккенс, профессионал высочайшей пробы).

Но даже и в первом варианте роман некоторыми критиками был прочитан и понят, как нам представляется, вполне адекватно исполнению: был признан, во-первых, серьезным и, во-вторых, безоговорочно добротным художественным произведением. Литературный критик журнала «Дело» заявлял: «Прошедшее вновь восстает перед нами во всем блеске своего величия». То есть имелось в виду воссоздание Кондратьевым живого и самостоятельного мира, — что является первой и наиболее существенной задачей всякого художественного произведения. В приводимой рецензии критик высказывает несколько лестных замечаний в адрес автора и добавляет: «Картины превосходны, а блестящий, образный, энергичный язык автора — верх совершенства и в этом отношении у него только один достойный соперник — Виктор Гюго». Позиция критика, таким образом, высказана хоть и с большой долей субъективизма, однако сформулирована четко и — что важно для нас — аргументированно: оценочной стороне предпосланы эстетические критерии. Если учитывать, что вся современная Кондратьеву литература, разнясь по многим положениям, сходилась в стремлении создавать на страницах настоящую и даже более объемную, чем настоящая, жизнь (открыл роман — видишь живые картины, как за окном), то мы готовы согласиться с оценкой критика.

Через десять лет после «Гуннов» выходят роман «Церковная крамольница» и большая повесть «Великий разгром» (последняя выходила еще дважды под названиями «Драма на Лубянке» и «Казнь Верещагина, или Москвичи в 1812 году»). Сравнительно выраженный успех пришелся разве что на долю исторической повести «Салтычиха», выдержавшей пять изданий. В 1897–1899 годах были напечатаны его романы «Трифон-сокольник» и «Лютая година».

Исторический романист (мы намеренно выделяем эту составляющую писателя, считая ее в данном случае определяющей) Иван Кондратьев наименее свободно чувствовал себя там, где речь заходила о событиях, так или иначе нашедших отражение у других авторов, профессиональных историков. Чем более подробно оказывался изучен какой-либо исторический эпизод, тем бледнее представал он в его книгах. Автор как бы оказывался в поле информационного притяжения (психологии творчества известен подобный феномен) и, чувствуя себя не в силах вырваться, заметно выхолащивал собственное на ту же тему описание, — чтобы не перехватить, не воспользоваться плодами чужого труда. И лишь в случаях, когда источник и исследователь принимались невыразительно бубнить — приходил час писателя Кондратьева. Показательна в этом отношении включенная в настоящий том повесть «Божье знаменье», посвященная войне 1812 года. Принципиальное значение имел тот факт, что непосредственным ее литературным предшественником был роман Толстого. Кроме того, к концу XIX века уже имелась значительная историческая и мемуарная литература о военных событиях. Наработанный другими авторами материал явно давил Кондратьева, которому приходится в данном случае накладывать на исторические описания мелодраматическую фабулу, чтобы внести в повествование собственный авторский оттенок, хоть в какой-то степени попытаться повернуть сравнительно известный сюжет.