Изменить стиль страницы

Выпив, послы вошли в обеденную светлицу, которая была пышно разукрашена и обставлена кругом стен седалищами.

В середине ее, на ложе, сидел сам Аттила. Против него было другое его седалище со ступенями, ведущими в его опочивальню. Ступени были устланы белыми и другого цвета коврами. Первостепенные гости заняли места по правую руку Аттилы, менее знатные — по левую. Налево же поместили и Приска. Рядом с ним сел Борич, богатый вельможа Аттилова двора. Тут же сидел и Онигис, но только выше других. На креслах по правую руку царя сидели два его сына: старший Данчич, на одном ложе с Аттилой, несколько поодаль, а другой, Гезерик, рядом на кресле.

Когда все уселись, вошел старший кравчий с огромным серебряным сосудом, в котором было вино. Аттила, черпнув из сосуда вина, выпил за здравие первейшего по порядку гостя, который, встав и отблагодарив поклоном, не прежде мог сесть, как отведав или совсем опорожнив подносимую ему золотую чару с вином за здравие следующего соседа. Всякий гость по порядку принимал чару и, выпив, по объявлении тоста, кланялся сидящему царю в знак почтения. Царь отвечал легким наклонением головы. За спиной у каждого гостя стоял кравчий с вином к его услугам.

Когда весь круг гостей был обойден чарой, Аттила, шутя, подозвал византийских послов к себе и, по византийскому обычаю, вызвал их на стаканный бой, т. е. кто больше выпьет. Послы, разумеется вели себя благоразумно, а царь отчасти зло посмеивался над ними.

Наконец кравчие с вином удалились.

Наступило время обеда.

Прежде всех вошел прислужник Аттилы и принес блюдо с мясным кушаньем, которое Аттила начал есть на деревянной тарелке. Прочие прислужники подносили ему хлеб. Затем начали подавать обед и гостям. Гостям все подавалось на грузных серебряных блюдах обильно и вкусно.

За столом Аттила, по обыкновению, сидел в своей бурке, перепоясанной мечом. Вельможи его, напротив, были осыпаны золотом, драгоценными каменьями и жемчугами. После каждого кушанья все вставали и рядом выпивали за здоровье Аттилы. Аттила тоже пил за общее здоровье из своей деревянной чары.

Пообедав, все встали и, выпив еще по чаре вина, сели по своим местам.

Несколько спустя после обеда в светлицу вошли два пожилых гусляра и, поклонившись царю, начали играть на гуслях и петь славельные песни о подвигах Аттилы.

Гусляры пели:

Расплескался беспокойный Неман;
Поднялись от Немана венеды:
Собрались в могучую громаду
И ударили тогда на готов.
Ой вы, готы, готы!
Злое ваше племя!
Где ж вы подевались?
Что же вас не стало?
Расшумелся, разгуделся весь Дунай;
Расшумелись гунны на Дунае:
Царь вскрывает вражьи стены, города,
Царь берет и почести, и дани.
Что же вас не слышно,
Рим и Византия?
Где же ваша слава?
Где гордыня ваша?
Солнце ясное с востока поднялось:
Звезды ночи все померкли в вышине.
Солнце ясное — великий властелин,
Властелин Аттила, царь других царей!
Воспоем же славу
Нашему царю
И ударим в гусли
Громко и скорей!

Все, не исключая и самого Аттилы, с удовольствием слушали гусляров.

Иные восхищались стихами, которые возбуждали воспоминания о военных деяниях и подвигах, а у иных, особенно стариков, при пении появлялись на глазах непритворные слезы.

Аттила любил стихи и пение, а потому при его дворе находились постоянные так называемые гадляры, т. е. стихослагатели и певцы. Вообще песни у кыян были в постоянном употреблении, и они любили их, как и теперь русский человек любит свою родную, подчас заунывную, а подчас и разгульную песню-сказание.

После пения и стихов быстро вбежал в горницу царский шут по имени Харя Мурин. Он одет был в цветные лоскутья, в колпаке с гремушками и в неимоверно больших башмаках, которые, когда он ходил, шлепали по полу и давали повод смеяться над ним. Кроме этого, шут говорил всякий вздор: охал, представлялся больным, быстро выздоравливал и производил этими выходками среди гостей неудержимый хохот.

Во время всеобщего веселья Аттила оставался мрачным. Он не сказал ничего, что могло бы одобрить гостей к еще большему веселью.

Когда шут дурачился, вошел младший сын Аттилы Ирнак. Аттила подозвал его к себе и начал ласково гладить по голове.

Между тем шут остановился перед Годичаном и начал низко кланяться ему.

— Чего тебе? — спросил Годичан.

— Ох! — тяжело вздохнул Харя Мурин.

— Ну, сказывай, в чем дело? — допрашивал Годичан.

— Сам знаешь… — охал шут.

— Что знаю?..

— Жены нет…

— А куда же ты ее подевал?

— У Аэция оставил, — говорил жалобно Мурин. — Когда я был послан царем в подарок Аэцию, то убежал от него: не по нутру мне пришелся Рим, где человека зверями травят, а ослов на воеводства садят. А жену-то второпях, поверишь ли, и позабыл с собой прихватить. Батюшка, помоги мне добыть жену. Очень уж мне жена надобна.

— Ну, ладно, помогу, — смеялся Годичан. — А ты вот, кстати, расскажи нам: откуда ты родом, потому у нас на Киеве подобных тебе балясников нет, да и зовут тебя как, тоже скажи?

— Родом я с Дуная, а зовут меня Зерхон Маврузский.

— И ты любишь свой Дунай?

— Ох, люблю, люблю! — воскликнул жалобно шут.

— А коль так, расскажи нам, как ты скучаешь по своей родине.

Харя Мурин стал посреди светлицы, склонил голову, сложил на груди руки и начал грустно рассказывать о своей тоске-кручине по далекой родине.

Он рассказывал:

— Опять блеснуло солнце на ясном высоком небе, опять я спрашиваю его о моей милой, дорогой родине. Спрашиваю у солнца: скажи мне, солнышко красное, когда ты утром рано пробегало над моею родиной, что ты видело в нашем доме на дворе? Проснулась ли мать моя? Помнит ли она меня? Если она встала со сна и если она вспоминает обо мне, то что она говорит? Еще спали ли дети? Что мои братья делают? Так ли встречают они утреннюю зарю, как я ее здесь встречаю с грустью на сердце, со слезами на глазах! Помнят ли они о своем младшем брате? Помнят ли друзья своего верного друга? Или же они после вчерашнего веселья уснули крепко? Помнят ли они меня? Шумит ли волнами белый Дунай? Ходят ли еще по нему большие и малые ладьи? Уносят ли они вести к грустным матерям или потопают в море? Веют ли бурные ветры в Балканах — горных стремнинах? Скажи мне, друг солнце, скажи мне правду о всем, о чем я тебя спрашиваю теперь. Если ты встретишь зарю вечернюю, ее в обед ты застанешь, скажи ей — пусть она с вечера, как скоро ты засядешь, раньше засветит! Мне нужно рассказать ей про мою жизнь в этой далекой земле. Стану и ей жаловаться о том, как бурные ветры вчера с обеда до вечера сильно и люто веяли мне от моей родины, от белого и мутного Дуная: как надрывалося у меня сердце, что они не донесли до меня никакой весточки! Высказал я все это солнцу, оно посмотрело на меня с ног до головы, показав свое ясное лицо, и, как бы с грустью на сердце, отвечало мне: и белый Дунай, широкий, мутными волнами шумит, большие и малые ладьи все так же вести уносят по Дунаю-реке, широкой, по морю синю, глубокому, к грустным матерям. Бурные ветры все ведают в Балканах — горных стремнинах. Твои же верные друзья не только еще не встали от сна после вчерашнего их веселья, но даже в дружбе не верны! Тебя они по часту не вспоминают! Встали и твои братья, и дети также рано поднялись: они играют на дворе, но никто о тебе не вспоминает! Только одна душа там, где-то дальше помнит тебя: она всегда рано встает и слезы роняет горючие, капля по капле, о тебе, и как только встает утром, так все плачет и все поджидает тебя, поджидает тебя!..