Изменить стиль страницы

После того как Соболь чуток обжился, игумен Труцевич попросил его:

— Не принуждаю тебя, мастер… Забот у тебя, знаю, достаточно. Однако, если бы выкроил ты часок-другой еще и для школы, пошло бы то школярам нашим на пользу.

Как тут откажешь? Тем более что и игумен считает своим долгом заниматься с детьми. Да и не в тягость уроки Соболю, а в радость.

— Темпора мутантур эт нос мутамур ин илис, — торжественно произносит Соболь непривычные, загадочные для здешнего уха слова. Точно загадку бросает любопытным, притихшим огольцам.

И загадка сразу отгадывается. Мальчишеский хор переводит латынь, словно поет:

— Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними.

Это на пятом месяце занятий. Смышленные, забодай их комар!

Старинная гравюра (с илл.) _0030.jpg

По одному, по двое, а то и целой ватагой заглядывают ученики и в друкарню. Растерянно, с опаской глазеют на Соболя и монахов-помощников. Как колдуют они над ящичками со шрифтом — буковку к буковке пристраивают, строку к строке. Как в боковушке, где сам воздух кажется раскаленным, ковшиками на длинных держалах разливают в формочки горячий свинец с сурьмою — свинец остынет и из формочек выпадут новые брусочки шрифта. Как накрывают железную раму с плотно сжатыми строками и узорчатыми плашками влажным листом бумаги. Как потом подсовывают раму под пресс печатного стана, — и вот уже мокрый лист, будто выстиранная простыня, сохнет на веревке.

Из помощников своих Спиридон особенно ценит гравера. Резное искусство редкое — одним учением умения не приобретешь, природой должно быть подарено. Повезло — нашелся среди кутеинских послушников способный к такому искусству. Не хуже, а, может, и получше того, что в Киеве продал Соболю старую доску с апостолом Лукой. Инок Дионисий, которого кличут чаще Денисом — так звался он до пострижения в монахи. Просторечное имя подходит ему больше, ибо грешен он, Дионисий-Денис: случается, встречают его с городскими парнями под хмельком. Любого другого игумен давно бы расстриг. А тут лишь вздыхает и просит бога простить баламута: золотые у Дениса, нужные обители руки.

Завороженные, застывают гости из школы возле гравера. Лобастый, толстогубый Денис сидит хмурый, морщится. Намедни вновь согрешил и, значит, снова жди попреков игумена. Но хоть сам и мрачен, рисунок на плашке с буквицей, — большой заглавной литерой, — набросал угольком веселый, светлый: солнышко, деревце, олененка. Не такими ль рисунками радовал детей, когда были у него жена и ребятишки? С тоски ведь подался Денис в монастырь — в холерный год остался один-одинешенек.

В руке Дениса долотце. Тем острым долотцем он ловко с плашки счесывает и сковыривает лишнее. Оставляет лишь места, покрытые угольными линиями. Работает, кажись, легко, играючи. Но один малец — из тех, кому все надо самому потрогать, — поднимает с пола отрезанный от плашки уголок, шкрябает по нему что есть силы другим долотцем, благо их много на полочке у резчика, — и что же? Белеет лишь царапинка.

Денис косит глазом, ворчит:

— Груша. Вылежится, так твердая, что железо. Которое помягче дерево, на стане не выдержит.

А Спиридон одобряет растерянного мальца:

— Пробуй, не стесняйся. Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними. Может, станешь мастером, вот как Денис. Только доля поласковее будет.

Обняв мальчишку за худенькие плечи, подводит к шкафчику, где держит вещи самые ценные в друкарне.

— Вот глянь — старая печатная плашка. Для того, кто не знает, — такая же, как остальные, ничем не отличная. А я перед ней шапку снимаю, точно перед игуменом нашим, да благословенным будет его век. Ибо плашка сия — из друкарни Ивана Федорова, книжных дел знаменитого мастера, великого мученика. В Остроге — город такой есть на Волыни — посчастливилось ее приметить. Федоров служил там в княжеском имении. Где только бедняге не доводилось искать пристанища!..

Раскрывается у мальца рот, глаза становятся круглыми. Осторожно дотрагивается он до вырезанных лепестков, словно пожелтевшая с несмываемыми черными пятнами краски плашка, которая столько лет уже не страшится давления печатного пресса, от прикосновения пальцев может рассыпаться. Франтишек Скоринин сын из Полоцка, Иван Федоров из Москвы, Петрок Тимофеев из недалекого Мстиславля — как часто и с каким уважением рассказывает Соболь в школе про этих славных зачинателей книгопечатания на родной земле.

Тут, в Кутеине, он замышляет главную свою книгу. Главное дело жизни. Соболь-друкарь и Соболь-учитель счастливо в нем сольются.

Вот я спрашиваю:

— С чего, читатель, начался твой путь в державу знаний?

Подумав, ты отвечаешь:

— С букваря.

Спрашиваешь потом ты:

— А у вас, дядя автор, какой туда первый был пропуск, в ту волшебную державу?

Отвечаю, как и ты:

— Букварь.

Миллионы и миллионы людей, если их спросить, ответят то же самое. Маршалы и агрономы, космонавты и врачи, писатели и зодчие, — все учились читать и писать по букварю. Как из малюсенького семечка вытягивается высокое пышное дерево, так из букваря вырастают и выигранные спустя десятилетия сражения, и построенные в пустыне города, и разгаданные тайны природы, и путешествия в межзвездные дали, и сложнейшие хирургические операции, и повести, над которыми плачут и смеются.

Букварь — одно из великих творений человечества.

К тому времени на языке, которым русские, украинцы и белорусы пользуются при письме, выпущено мало — по пальцам можно все перечесть — книжек, что должны давать «детем малым початок всякое доброе наукы, дорослым помножение в науце».

Соболь все это вспоминает, когда делится замыслом со Стеткевичем и Труцевичем. Вспоминает приведенные слова Франтишка Скорины из книги его «Псалтырь». Вспоминает позднейшие книги на языке нашем с таким же предназначением — учить. Соболь доказывает: не по чем соотечественникам-единоверцам осваивать чудо грамоты, просто не по чем. «Псалтырь» Скорины уже мало где увидишь — сто с лишком лет прошло, как печатался. «Азбука» Федорова тоже не первому поколению служит — в школе какой или в семье у кого можно еще встретить, но потрепанную. Из книг для обучения, братьями Мамоничами в Вильне и там же в Вильне многоученым Лаврентием Зизанием изданных, несть числа сколько погибло в кострах — на Белой Руси кровожадные иезуиты полютовали больше, чем в землях иных. Вот и выходит — очень ко времени была бы теперь новая книжка с начатками грамоты.

Высокий, высохший, платье на нем, как на жерди, Труцевич с горечью кивает. Правду молвит человек. Сам сколько раз видел, как хищники-иезуиты набрасывались на книги, печатанные кириллицей. Списки себе составили, какие из них опасными считать и безжалостно уничтожать. Однако выгребали из школьных, монастырских и частных книжных собраний по спискам и без списков. У кого сила и нахрапистость, докажи ему правду и закон! Труцевич и сам владеет пером, написанное им тоже печатается книжками, в том числе книжками для школ, — и он благословляет Соболя. Удачи тебе, мастер, угодное богу дело замыслил!..

Разговор идет под низким, закуренным потолком монастырской трапезной. Стеткевич здесь не дома. На нем не домашняя рубаха крестьянского полотна, а шитый золотом кунтуш. Но Кутеино — имение его, землю под монастырь дал он, и всем, что тут делается, он по-хозяйски интересуется.

На Соболя он глядит из-под лохматых, сплошным коромыслом выгнутых бровей, как смотрел при встречах в Киеве, — с лукавой приветливостью. Нравится ему, как наладил могилевец печатню. Не знает и не может Стеткевич знать, какая замечательная ей уготована судьба. Что останется она в Кутеине и когда Соболь отсюда уедет, теперешние подмастерья сами вырастут в добрых мастеров. Что станет знаменитой. Что в войну между Польшей и Россией, спасая знаменитую белорусскую друкарню от военных невзгод, заберет ее оборудование и старых уже монахов-мастеров Иверский монастырь под Новгородом. Что немного позже очутится то оборудование в Воскресенском монастыре под Москвой. Что оттуда будет перевезено в Печатный двор — самую первую и главную Российской державы типографию.