Изменить стиль страницы

— Я, — сказала старушка, — я не верю больше в бога. Вчера вечером я достала два яйца, два настоящих яйца. Но, когда шла домой, споткнулась и разбила сразу оба. Я больше не верю в бога.

— Мне, — сказала мать, — всегда немного страшно возвращаться домой. Там меня ждут четверо детей. Старшему двенадцать лет. Пятый умер в сорок первом году, в конце зимы, мы ели тогда одну брюкву. У него был туберкулез. Его нужно было хорошо кормить. А откуда взять продукты? Мой муж — железнодорожник, я, когда есть время, хожу убирать квартиры. Сами понимаете, с нашими заработками на черном рынке ничего не купишь. Малыш умер, можно сказать, от голода. Остальные ребята тоже очень слабенькие. Худенькие и бледненькие, они постоянно болеют гриппом и ангиной, быстро устают, глаза у них сонные, они почти никогда не играют. Когда я прихожу домой из магазина, они обступают меня все четверо и смотрят, что я принесла. Я кричу на них: «Отойдите, не путайтесь под ногами!» И они уходят, всегда молча. Иногда я не выдерживаю, силы покидают меня. Вчера моя сумка была пуста, я ничего не принесла. Когда я их увидела, всех четверых, мое сердце готово было разорваться, я зарыдала. К тому же нам нечем топить, в доме холодно, а на прошлой неделе у нас выключили газ, и вот уже восемь дней я не могу приготовить ребятам ничего горячего. Они совсем посинели от холода, глаза их потухли. И кажется, на лицах у них лишь немой вопрос: «Что же мы сделали?» А если бы вы видели их ноги — они обморожены и кожа на них потрескалась. Даже по карточкам трудно найти дешевые галоши. Сейчас у меня только три пары галош на четверых. Выручает то, что всегда кто-нибудь из ребят болеет и лежит в постели. Иногда я иду в мэрию просить дополнительный талон на какую-нибудь вещь. Я не должна этого делать, я знаю, что меня там ждет, но, когда я вижу моих малышей, больных, похудевших и голодных, я забываю обо всем и иду просить. Представляете, они оттуда меня выгоняют, кривят рожи, оскорбляют. Я, видите ли, недостаточно хорошо одета. И куда бы я ни обращалась, везде одно и то же. Чиновник в окошечке — это сторожевой пес богачей и торговцев. При виде бедняка он оскаливается. Нужно же мне было рожать детей! Во всех моих несчастьях я сама виновата. И никому нет дела, что они могут погибнуть, все четверо, — ни правительству, ни мэрии. А богачам тем более. Мои дети умирают от голода, а эти свиньи обжираются яйцами по двадцать франков за штуку, мясом, маслом по четыреста франков, дичью и ветчиной, да так, что жилеты трещат по швам. Но им это не страшно, уж им-то есть что надеть: и платья, и шляпы, и обувь. Они едят даже больше, чем до войны, они стараются съедать все, лишь бы ничего не осталось голодным. Я не придумываю. Вчера в булочной я слышала, как две разодетые модницы — в мехах, в драгоценностях, с собачками — говорили, что люди боятся голода и едят вдвое больше, чем прежде. «У нас все так делают», — сказали они. И слышать не могу о богачах. Они все палачи, убийцы детей, вот кто они. Но война не будет вечной. Как только немцы уберутся восвояси, настанет время расплаты. Мы найдем, что оказать всем тем, у кого толстая рожа и круглый живот. За каждого моего малыша, которого они убьют, я потребую десятерых. Я буду бить их галошей по морде до тех пор, пока не убью. И я не буду спешить, я хочу, чтобы они помучились. Свиньи! У них сытое брюхо, им можно разглагольствовать о чести, верности и прочих вещах. Я тогда заговорю о чести, когда мои дети не будут голодать. Иногда я говорю мужу: «Виктор, не будь дураком, у вас на Северном вокзале многие служащие берут себе посылки, которые предназначены для заключенных, бери и ты». Когда богачи насмехаются над законами, ими же придуманными, надо изворачиваться: каждый спасает свою шкуру. Но он, видите ли, отец семейства и честный человек. Честь для него дороже всего. Тем хуже для нас.

— Если бы вы знали, — сказала двенадцатилетняя девочка, — что случилось со мной. Однажды вечером, когда я шла домой, на лестнице улицы Патюро мне встретился дяденька, он был небритый, угрюмый и смотрел на меня как-то странно — я не могу даже сказать как. Мама часто говорит, что все мужчины — свиньи. Я очень испугалась его. А вчера вечером он спрятался за углом. Когда я проходила мимо, он набросился на меня. Он сбил меня с ног. Он украл у меня шнурки от ботинок.

— Я очень устала, — сказала старая дева. — И все, что вокруг меня происходит, меньше и меньше интересует меня. Я портниха, работаю на улице Гермель, и вы сами понимаете, что у меня не так уж много работы. Даже до войны было тяжело. Я шила платья, пальто, костюмы и корсажи. Я держала до пяти швей. У меня были свои заказчики, но это было давно. Потом появились конкуренты. Открылись большие магазины, стало много хороших мастеров по пошиву платьев, костюмов, блуз. А главное — стандартные товары. Вещи были непрочные, но сшиты не хуже моих и стоили дешевле, это надо признать. В конце концов я занялась только починкой и переделкой, у меня осталась одна швея, да и ей нечем было платить. Что, по-вашему, было делать? А теперь трудно с материей. Вы скажете: «Есть черный рынок», — но он не для меня. Да и денег у меня нет. Если человек стар, чтобы пускаться в махинации на черном рынке, он должен быть богачом, или дельцом, или чиновником. До войны я еще шила из материала заказчика. Теперь уже почти нет таких заказов. Женщины, которые покупают материю по полторы тысячи франков за метр, хотят шить у дорогих портних. Если портниха берет меньше двух-трех тысяч, они ей не доверяют, а надо мной будут смеяться, если я запрошу более трехсот франков. Сейчас я старая портниха. Так обо мне говорят: «Старая портниха с улицы Гермель, она перешивает и чинит вещи почти задаром». Старая портниха, да. А ведь только десять лет назад я обшивала жен коммерсантов и даже жен комиссаров и адвокатов. Поверите ли, что жене муниципального советника мадам Буркенуар шила платья только я. До чего я дожила: перелицовываю беднякам одежду, шью ребятам штанишки из старых пальто, ставлю заплатки, штопаю. Да, для настоящей портнихи это очень тяжело. Но даже такой работы у меня мало. Хорошо еще, что по карточкам не дают много продуктов, а то у меня не хватило бы денег их выкупить. Мне шестьдесят пять лет, я никогда не была красива, и если и надеялась на что-то, так только потому, что у меня была хорошая работа. «Мадемуазель Дюша, платья, пальто, костюмы». Еще перед самой войной меня знали торговцы. Хоть я и мало покупала, они всегда улыбались мне и вежливо здоровались: «Добрый день, мадемуазель Дюша». А теперь торговцы называют человека по имени только за деньги. Бедных они больше не признают. Может быть, война когда-нибудь и кончится, но я останусь в стороне от жизни. Жены вновь найдут своих мужей, мужчины вернутся к работе, но для меня все останется по-прежнему. Я больше ничего не жду.

— Я хочу, — сказал мальчик, — чтобы наступил конец света. Я потерял сейчас все хлебные карточки. Мама еще ничего не знает.

— Я, — сказала девица легкого поведения, — я сыта по горло. Вы знаете, чем я занимаюсь, но не думайте, что это мне нравится. Многие считают, что с моим ремеслом можно жить припеваючи. Конечно, есть женщины, которые даже среди бела дня выходят на панель, но такая работка не по мне. Я — как все; мой клиент — это средний клиент, знаете, из тех, которые с трудом выцарапывают из своего жалованья несколько франков, чтоб развлечься. Раньше я зарабатывала сто франков, сантим в сантим, а иногда даже больше. Мы экономили, мой дружок и я, и выкручивались кое-как, нам даже удавалось откладывать немного в сберегательную кассу. У Фернандо была своя заветная мечта — открыть пивную на берегу Марны. Знаете, до войны ведь это было вполне возможно. Даже война могла быть неплохой штукой, не застань она нас врасплох. Но везде было только одно разгильдяйство, французы вели себя как настоящие лоботрясы. И мы сели в лужу. А потом — оккупация. Во время «странной войны» жилось совсем неплохо, даже наоборот. Народу было много, мужчин сколько угодно, и все они хотели баб. Даже потом, когда немцы шлялись по Парижу, были хорошие времена. Всех своих военных они посылали посмотреть город. Теперь военных стало маловато. Да и времени-то для работы мне не хватает. Смотрите, сейчас темнеет уже в шесть часов. Приходится работать в кафе. А продукты дорогие, женщин полно, да и для клиента на улице гораздо удобнее. Мне же лично в кафе невыгодно. Некоторые красотки завлекают мужчин тем, что таращат на них глаза или выпячивают грудь. А у меня, не знаю, заметили ли вы, самое красивое — это ноги и бедра, и уж мне совсем ни к чему садиться за столик. Кое-кто из моих подружек болтает по-немецки, это очень здорово, когда имеешь дело с военными. Фернандо хотел, чтобы я тоже научилась. И заставил меня ходить каждое утро в школу. Но я ничего не понимала и плюнула на эту затею. Представляете, я никак не могу привыкнуть даже к жаргону, на котором мы обычно говорим. Это все из-за воспитания. Дома у нас никогда не говорили на жаргоне. Мои старики терпеть его не могли. У них я бы работала, работала и больше ничего. А на прогулку выходила бы только днем. Пожалуй, тут они были правы. Сейчас не много заработаешь вечерними прогулками. Правда, нам теперь чуть больше платят, но цены в магазинах тоже повысились, вот и выходит так на так. Вы сами понимаете, что такое снимать квартиру и кормить мужчину, А ведь мне нужно белье, шелковые чулки, да и Фернандо тоже должен одеваться. Если бы вы видели, какой он модник. Хоть бы занялся чем-нибудь. Я знаю многих женщин, их любовники спекулируют на черном рынке. Но мой, понимаете, трусит, да он и не способен на это. Когда я не в духе, я злюсь на него и колочу его туфлями, но потом мне делается жалко его, я говорю себе: «Он такой слабый, разве он виноват, бедный птенчик?» Может, вы его знаете? Ну, конечно же, знаете. Такой бледненький, в бежевом пальто, с узкой мордочкой, одно плечо выше другого. До войны мы развлекались все с какими-то дурачками, недоносками и полуидиотами. Помните, как раньше пели: «Мой миленок, как щеночек…» Еще бы, с такими да не проиграть войны. Этого следовало ожидать. Во всяком случае, мой худышка при мне. Уж можете быть спокойны, его не пошлют в Германию.