— Пьер только что вернулся из Англии, Пичи.

— Иначе говоря, с Севил-роу, дорогие. Нет другой страны, которая до такой степени сводилась бы к одной улице. Но во время этого последнего набега я сделал, друзья мои, приятное открытие: кулинарная строгость, по-видимому, положительно отразилась на традиционной строгости нравов. Вы знаете, англичане уже общаются со своими визави. Кто здесь сейчас очередная звезда, Хуниор?

Роберто Регулес должен был сохранять улыбку. Он пристально смотрел на повернутое к нему в профиль лицо жены. У нее начинал обозначаться двойной подбородок. Женясь на Сильвии, он воображал, что никогда не заметит у нее какого-нибудь признака приближающейся старости, во всяком случае, не почувствует при этом серьезного беспокойства. Страсть. Любовь. Товарищеские отношения. Такова была запрограммированная последовательность. Он должен был сохранять улыбку.

— Ну, уходи с ним. Чего ты ждешь? Все равно все знают, ведь так? К чему тебе соблюдать декорум?

У Сильвии на лице не дрогнул ни один мускул, и глаза ее по-прежнему издалека улыбались каждому из присутствующих.

— Замолчи. Если бы не дети…

Рядом с Мануэлем Самаконой сели Бернардито Сюпрату и Амадео Тортоса. Самакона поморщился: ему пришлось отказаться от своей излюбленной позы а-ля мадам Рекамье.

— Нам нужно вернуться назад, — продолжал он, проводя рукой по лбу, — на позицию индивидов, вернуться к Паскалю, к Гете, проникнуться уважением к жизни, сказать вместе с Китсом: «Я творю просто из желания достичь прекрасного и испытать радость, которую это доставляет, даже если каждое утро я сжигаю то, что создал за ночь». Разве не может быть сегодня Кеведо, который занимался бы простым, святым, всеобъемлющим ремеслом человека и творца?

Тортоса кашлянул и взмахнул руками.

— От вас, дорогой Мануэль, ускользает смысл общественного движения. Вы чрезмерно предаетесь ностальгии, издыхаете по потерпевшим крах идеалам. Конечно, и, к несчастью, тут ничего не поделаешь, — прежде чем действовать, надо выработать теорию. Но теория означает рассмотрение, то есть в конечном счете действие. Надо чувствовать боль бедняков, не дающий покоя императив солидарности…

— Конечно, нужно бороться против этого чудовищного мира! Нельзя больше мириться с этой монастырской культурой, раболепствующей перед буржуазией. Культура приобрела украшательский облик, потребительский характер. Надо снова сделать ее незаменимой, священной! Надо, чтобы каждый чувствовал себя Леонардо! Миссия поэта — это миссия глубокого и священного общения, какое достигается в любви.

Сюпрату изрек:

— Безусловно, l’amour est une réalité dans le domaine de l’imagination[11].

Хуан Моралес с веселым блеском в глазах и горделивой ухмылкой распахнул двери таверны.

— Проходи, старуха. Давайте, ребята.

Роза поправила на груди свое ситцевое платье. Дети побежали к свободному столику. Хуан вразвалку прошел через зал. Официант поклонился.

— Проходите, пожалуйста, сеньоры. Вот сюда.

Пепе, Хуанито и Хорхе, уткнувшись подбородками в скатерть, читали засаленное меню, а мать оправляла платье. Хуан сел и принялся играть зубочисткой.

— Хуан, мальчикам пора бы уже спать. Завтра им в школу и…

— Ничего, старуха, сегодня особый день. Ну, ребята, чего вам хочется?

Хуан Моралес почесывал красноватый шрам на лбу, двадцать лет проработать ночным таксистом не фунт изюму, уж я-то знаю. Недаром у меня, можно сказать, свой флаг на лбу. Сколько пьяных, сколько сукиных детей: вези их в Аскапоцалько, вези в Буэнос-Айрес в три-четыре утра. И вдруг как трахнут тебя по голове. Или надо вылезать и вытаскивать клиента, а под конец тебе же и ребра пересчитают. И все за двадцать песо в день. Но теперь с этим покончено.

— Ну, надумали?

— Смотри, папа. Вон тем детям несут пирожные. Вот и нам бы.

— Хуан…

— Не беспокойся, старуха. Сегодня особый день.

а потом тот случай, когда какие-то подонки сели в машину, чтобы поймать его в ловушку, чтобы ограбить его. Хорошо, я насторожился: чуть было меня на тот свет не отправили, Розита. И чему тут удивляться? Отец, бывало, говорил мне: «Эх, Хуан, на таких, как ты, ездят, кому не лень, ты родился, чтобы таскать чужую ношу, как осел, да еще подхлестывать самого себя. Не забывай время от времени гульнуть. Поступай, как знаешь, но не будь дураком: никто у нас не требует отчета за нашу жизнь, а не успеем помереть, о нас забудут». Но то в провинции, а здесь, в столице, надо быть поосторожнее, не то останешься без работы.

— Вот что, приятель, подай-ка целого цыпленочка на нашу семью, да скажи, чтобы хорошенько обжарили. И пирожных, знаешь, этих, с клубникой и с кремом. И пусть нам сыграют мариачи.

Роза всегда одна, бедняжка. Даже когда родила, меня не было с ней. Всегда у нее все наготове — в семь вечера кофе, в семь утра вода для бритья. (А когда утром я ложусь спать, простыни всегда холодные. Ледяные. Как будто не люди спали в этой постели, а только ночь и роса. Как будто нет у Розы тяжелой плоти, и крови, и чрева, жаждущего мужского семени. А пацанов я и вовсе никогда не вижу. Но уж теперь будет по-другому.)

— Что ты хочешь послушать, Роза?

— Пусть дети выберут…

— «Хуан Меченый», «Хуан Меченый»…

В таверне стоял легкий запах перца и свежеиспеченной тортильи, застывшего жира и фруктовой воды. Хуан погладил себя по животу. Посмотрел вокруг, на столики, покрытые цветастыми скатертями, и плетеные стулья, на смуглых мужчин в костюмах из чесаного мериноса и оливкового габардина, говоривших о бобах и о быках, и на женщин с черными гривами вьющихся волос, с фиолетовыми губами и накладными ресницами, зашедших сюда после кино. Наверное, и на него все смотрели, на него и его семью.

И на этих полях ни цветка не осталось

— Хуан, мы не можем…

— Почему это не можем? Вот чего мне всегда хотелось. Бутылочку вина, знаете, этого, с золотой этикеткой…

а если бы я не поехал сегодня с гринго? если бы меня не было на месте, когда позвонили из отеля и вызвали машину на целый день? если бы гринго не взял меня на ипподром и не подарил мне этих билетов на сорок песо?

— Эй, друг, ты выиграл, иди получи.

— Как выиграл? Что случилось? Послушай, а куда мне идти?

— Сразу видно — новичок; новичкам и везет

— Сразу видно, что ты, бедолага, за всю жизнь такой кучи денег не видел…

— За твое здоровье, старуха.

И с револьверами в руках всем скопом на него

Роза обронила белозубую улыбку, улыбку метиски, и, взяв пальцами клубничку, положила ее в рот.

Восемьсот песо. «Ваше счастье — новичкам везет. Только не возвращайтесь сюда — обдерут, как липку». Еще бы, и не подумает! Теперь он будет дневным шофером, будет ложиться в одиннадцать и вставать в шесть, как люди. Теперь у него восемьсот песо, чтобы начать новую жизнь, чтобы согревать постель Розе, чтобы им играли мариачи.

Родриго Пола вышел из лифта опустив голову и нахмурив брови. Его габардиновый костюм контрастировал с костюмами других приглашенных, выдержанными в темных тонах.

Видишь, в Лондоне теперь в моде charcoal hues[12].

Он подошел к группе, окружавшей Мануэля.

— L’amour est une réalité dans le domaine de l’imagination.

Сьенфуэгос оперся обеими ладонями о стену. Потом опомнился и принялся обсасывать маслину из коктейля. Сюпрату. L’amour Est Une Réalité… Фразы в этом духе и непроницаемое молчание во всех остальных случаях стяжали ему славу оракула. Читал он только биографии (жил заемной жизнью, как кто-то сказал?): из этого материала он и возводил себе пьедестал. Теперь Сюпрату, должно быть, читал жизнеописание Талейрана; в других случаях он вызывал всеобщее восхищение с помощью Макиавелли, Наполеона, Уайльда и Гильермо Прието и, таким образом, приобрел репутацию человека, отличающегося широким кругозором, смелостью, блестящим умом, цинизмом и «вкусом землицы». А вот и Лопес Уилсон, молодой человек, страдающий астигматизмом: он приходит на такие вечера, чтобы знать врага, видеть его вблизи, ступать по его почве, чтобы служить свидетелем-очевидцем разложения буржуазии, а тем временем участвовать в ее удовольствиях. Тут все они: провинциальный поэт, берущий первые уроки светской фривольности; супружеская чета a la page[13], сделавшая своей профессией элегантность: мир для нее зеркало — завистливое зеркало! — ее изящества и обаяния; романист с невыразительным, как картошка, лицом, словно появившийся бог весть из каких недр рассевшейся земли: подобный потухшему вулкану, он пытается исторгнуть талант из непроницаемой толщи, и его монотонный голос перечисляет селения и ранчерии, священников, касиков и провинциальных девушек, оставшихся старыми девами. А там распускает хвост некий автор без книг, кичась двадцатым изданием своих первых двадцати редондилий: неважно, он гений, потому что он свой, он нам подходит, он остряк, а это главное в Мехико. Интеллектуал-бюрократ, воплощение осмотрительности и уклончивости; молодые люди с поэтически-социалистическими претензиями, для которых марксизм нечто вроде дадаизма; литературные поденщики, спасители человечества из фешенебельных кафе, коктейльные меценаты и журналист, который своими короткими заметками в воскресных выпусках газет создает и разрушает репутации. А напротив них остальные, люди другого толка: уверенные в себе, полные презрения к шушере (неужели мексиканский интеллигент никогда не поймет, с каким отвращением и презрением смотрят на него сливки общества?), девица, объявившая, что хочет стать международной куртизанкой, — у нее есть отлично разработанный план: два артиста кино, бейсболист, проба в Голливуде, три сезона на Ривьере, миллионер; последний отпрыск знатной семьи: для самого себя он также последний светский лев, неотразимый, рожденный для того, чтобы блистать в салонах с мраморным мундштуком в зубах, соблазнять известного рода женщин, которые только и хотят время от времени менять любовников, и внушать ужас девственницам. Все эти белокурые мексиканки, элегантные, одетые в черное, убежденные в том, что задают тон и показывают мировой класс в жалкой, паршивой, захудалой стране. Их мужья, преуспевающие адвокаты и начинающие промышленники, которые думают, что проникают (здесь, на всех вечерах всех Бобо) в зону высшего вознаграждения, величайших наслаждений, безумного успеха. И подлипалы: безвестные молодые люди, сыновья мелких чиновников и школьных учителей, внезапно преобразившиеся от соприкосновения с видной фигурой, к которой они примкнули, несущие общий отпечаток прилизанной изысканности: клетчатый жилет, стрижка Марк Фабий Брут. Волна титулованных особ, лишившихся своих владений и привилегий и заброшенных войной на это плоскогорье, и их церемониймейстер Шарлотта Гарсиа. Бобо, лезущий вон из кожи, чтобы создать веселый рой, группу, Группу. И те, кто еще кое-чего стоит, те, кто может потерпеть крах: Родриго Пола, который всякий раз, когда его отталкивают, переходит на противоположную позицию по отношению к тем, кто его оттолкнул; Мануэль Самакона, который никогда не коснется святой истины, никогда не найдет жизненного объяснения… И Норма… И Федерико. Те, у кого хватит мужества и терпения вспоминать.

вернуться

11

Любовь — реальность из области воображения (фр).

вернуться

12

Темно-серые тона (англ.).

вернуться

13

В духе времени (фр).