сначала окунуться; не задавать вопросов, не смотреть на лица; окунуться в шум и сумятицу теней, во всю эту муть. Перемена освещения. Желтый. Он им идет. Бобо следовало установить рентген. Да нужен ли он? Зеркала. Мутные пятна, отражаясь, множатся до бесконечности. Огни, спины, гладко выбритые подмышки, добросовестно обнаженные груди, особая манера выпускать дым изо рта, пряди волос… Плоть и запах, от них нельзя избавиться, но можно избавить их от безвкусицы. Это не эстетичная, хотя и рафинированная плоть, это агрессивный запах, аристократический запах. Лица потом. Пока окунуться. Забыть о себе, это ключ к благу, которое заключается в том, чтобы забыть о других; и не просто освободиться, а подчинить себе остальных
На разноцветных стенах duplex’а[9] — киноварь, сиена, кобальт — висели репродукции — Шагал, Боччони, Миро — и один-единственный оригинал: Хуан Сориано, голубые буйволы на арене цвета рыбьей чешуи. На полу стояли статуэтки: футуристический велосипедист, возвышавшийся над карликовой Коатликуэ, безмолвно вопиющей, как открытая рана. Возле огромного окна зеленели вьюнки и пало-бобо, а в буфете, украшенном изразцами в сельском вкусе, среди бутылок красовалась вырезанная из «Эсквайра» гёрл, разговаривающая по телефону: нейлоновые телеса, умильно-похотливый взгляд. Мануэль Самакона, полулежа на диване, приглаживал взъерошенные волосы. Его греческий профиль портили толстые щеки, но струйка дыма, которую он с медлительностью священнодействия непрерывно выпускал изо рта, приковывала внимание почтительных слушателей — молодых писателей, приглашенных Бобо из бредового пристрастия к попурри, и накрашенных старух, в свое время увлекавшихся Барбарой Хакоб, — к самой привлекательной, Самакона это знал, линии его лица.
— Так вот, поэт не может отказываться от жизненно важной задачи: называть по-другому вино и хлеб. Но это, вполне очевидно, предполагает, что он ясно сознает, что такое вино и хлеб. Если так, он может пойти дальше, проникнуть в самую суть вещей и тем самым подчинить их себе, сделать своими рабами…
— Но ведь поэт — это прежде всего человек, который именует вещи, — сказал юноша, видимо, страдающий астигматизмом.
— Да, но пусть он не придает своим «наименованиям» отпечатка «United Press». Допустим, уровень понимания, которого он достиг, в историческом плане еще не устоялся. Неужели из этого следует, что поэзия должна спуститься на ступень обыденного сознания, во имя «доступности» раствориться в своем времени и исчезнуть вместе с ним?
— Ах, какая прелесть…
— Это высокомерие, сеньор Самакона, вот что я вам скажу…
— Что ж, кому-то надо быть и высокомерным. Вы много говорите об империализме янки. А я вот думаю: разве, обесценивая наше слово, а значит, и наше воображение, мы не помогаем ему? И разве, с другой стороны, стремясь — с этим скромнейшим высокомерием — дать нашему воображению и нашему слову высочайшее выражение, мы не становимся в большей мере людьми и в большей мере мексиканцами…
— Борьба против империализма должна быть непосредственной, должна захватить народ.
— Не надо путать разные вещи. Я приветствую войну против империализма, мой друг, но пусть она будет эффективной: против империализма борются на его собственной почве, на почве материальных интересов, а не с помощью куплетов. Но что на самом деле вас больше интересует: эффективно бороться против империализма или чувствовать себя справедливым человеком, который стоит на стороне добра и достоин обличать и клеймить злых людей?
Молодой человек, страдающий астигматизмом, вскочил, осыпая пеплом старух.
— Декадент, продажное перо, проповедник чистого искусства! Сколько вам платит госдепартамент?
Мануэль Самакона невозмутимо затянулся сигаретой.
— Даже для того, чтобы быть паяцем, требуются характер и воображение.
Федерико Роблес нажал кнопку.
— Слушаю, сеньор, — простонал хриплый голос секретарши.
Роблес наклонился к микрофону, потрогал подушечкой большого пальца свой шелковый галстук и сказал:
— Созовите пайщиков в субботу в десять часов. Повестка дня: освобождение Либрадо Ибарры от его обязанностей. Прошу не опаздывать. Если Ибарра снова позвонит, можете соединить его со мной. Все.
— Слушаю, сеньор.
Аппарат звякнул, и Роблес поднялся с кожаного кресла. В кабинете с панелями красного дерева и огромным ковром мерно постукивал маятник часов. Девять вечера. Федерико Роблес с минуту смотрел на свое призрачное отражение в оконном стекле. Он поседел — как генерал Диас. Это, пожалуй, даже облагораживало его. Он провел ногтями по борту пиджака, сшитого так, чтобы скрывать брюшко. Полюбовался своим маникюром. Зазвонил телефон.
— Сеньор, вас просит сеньор Либрадо Ибарра…
— Соедините.
Роблес прикрыл глаза. Соедините. Либрадо Ибарра. Либрадо Ибарра. Он должен был сразу представить себе его: три тысячи песо. Костюм мышиного цвета. Вечный запах дешевой кухни. Жидкие волосы, зачесанные на плешь. Покорные глаза-луковки. Прикажете что-нибудь еще? Да… нет, больше ничего, больше ничего.
— Соедините… Как дела, Ибарра? Как ваша нога? Ну, хорошо. Нет, меня не было в конторе. Разве вам не сказали? Так чем могу служить?
нога раздроблена машиной; машина продолжает действовать, начинает урчать, жадно жуя чуждое вещество: плоть старика, который не уберег ее от стальных шестерен и гаек
— Да, как же. Сожалею, что не смог приехать в больницу. Вы ведь понимаете, у меня не только это маленькое общество, но и другие, более крупные… Нет, я не получал никакой записки… Конечно, не имеет.
пай в три тысячи песо, предприятие как предприятие, двадцать три пайщика, старик в обшарпанном костюме, в обязанности которого входит ухаживать за машиной и смотреть, чтобы рабочие не филонили
— Как так, Ибарра? Несчастный случай на производстве? О чем вы говорите? Вы меня что, за дурака принимаете?
Общество с ограниченной ответственностью
— Нет, мой друг. Вы глубоко ошибаетесь в своих расчетах. Вы взяли на себя побочные функции в качестве пайщика. Так что лучше помолчите насчет несчастных случаев на производстве. Я вам говорю: помолчите… Ограниченная ответственность? Не будьте наивны. С кем же, по-вашему, вы разговариваете? Неужели вы думаете, что хоть одно серьезное кредитное учреждение стало бы иметь с нами дело, если бы я не брал на себя неограниченную ответственность? Да что вы в самом деле…
пай в три тысячи песо; все его сбережения; обычная песня: все мои сбережения, а теперь я остался ни с чем
Роблес ударил кулаком по столу, и в стекле появилась зеленая трещина.
— Согласительная комиссия? Послушайте, дурачина вы этакий: вы не рабочий, а пайщик. Теперь до вас дошло? Ну что ж, идите в вашу согласительную комиссию. Идите, идите… А вы знаете, что значит попасть в черный список?.. Вот то-то… О чем? В субботу собрание. Посмотрим, будет ли единодушно поддержано ваше ходатайство, получите ли вы так свои денежки.
поставить дело на предприятии, большом или маленьком, все равно, не так-то легко; что они в этом понимают? С человеком, у которого хромая нога и три тысячи песо, далеко не уедешь; в этой стране держи ухо востро… начнешь с уступок в маленьких делах, а потом…
— До свидания, Ибарра. Будьте здоровы.
Роблес повесил трубку. Письмо об «Анонимном».
Глубокоуважаемый друг, как Вам известно, в текущем году предположительно более 50 % сливающихся акционерных обществ составят анонимные общества. Не находите ли Вы показательным, что…
Роблес нажал кнопку.
Что сказать о мебели Бобо? Она требовала поз, которые были приняты у римлян времен упадка, и низенькие столики, уставленные керамическими вазами с виноградом из синего стекла, приглашали вернуться к тем временам. На маленькой стеклянной этажерке выстроились лохматые, без обреза, тома «Эстетической философии» Мальро бок о бок с полным собранием сочинений Мики Спиллане и «Озарениями». На деревянном пюпитре красовались «Песни Мальдорора» и две перуанские пепельницы. А на каждой ступеньке лестницы стояло по горшку с нопалем. Пьеро Казо продолжал помахивать бокалом с коньяком. Стоявшие возле него Пичи и Хуниор отвечали на его слова ритмическими волнами смеха, обязательной дани этому бонвивану par excellence[10].