— Ну-ка, расступитесь, братцы, Любовь Антоновна не видит ничего.

Рабочие оглядывались, расступались, пропуская вперед Любу, с грохотом двигали стулья. Кто-то уступил ей место, но Люба замотала головой и осталась стоять. Кто-то говорил шепотом:

— Поздравляем, тетя Люба…

— Молоток ваш Витька, тетя Люба…

— Мы ему только что телеграмму от всего завода отправили…

Она молчала, покусывала губу и смотрела на голубой экран. Там, на пьедестале почета, стоял ее Витька, стоял на самой высокой ступеньке. Он стоял мокрый, с прилипшими ко лбу волосами, опустив вдоль туловища руки с набрякшими венами и высоко подняв голову. Он раз или два пытался улыбнуться, но запухшие губы плохо слушались. А над его головой медленно поднимался к высоченному потолку спортзала «Палас» красный стяг, и звучал гимн Советского Союза. И люди, пришедшие в этот зал, тоже стояли, отдавая дань уважения родине этого высокого, жилистого паренька, поднявшегося на высшую ступень пьедестала почета.

Рука Витьки, будто помимо его воли, медленно поднялась и потрогала блестящий золотой кругляш, висевший на груди, словно проверяла, на месте ли он, не сон ли это.

Люба смотрела, и глаза вокруг медленно стали набухать слезами, изображение расплывалось, вспыхивали сотни лучиков. Так бывает, когда, прищурившись, смотришь на яркую лампочку.

…Вспоминалось многое. Воспоминания набегали одни на другие, мешали.

…Как она дарила на праздник Витьке новые ботинки. Она клала коробку спящему Витьке под подушку. И он просыпался, спрашивал, улыбаясь:

— Мам, сегодня Первое мая?

— Ага, — отвечала мать.

— А где ботинки?

— Фу ты, хоть бы поздравил сначала! Под подушкой.

Витька лез под подушку, открывал коробку и обнаруживал в ней новенькие черные ботинки. Он смеялся от счастья, слезал с раскладушки и бежал к матери…

…И вспоминалось, как она штопала по ночам его майки и трусики, как гладила выстиранные рубашки…

…Вспоминалось, как выговаривал ей сосед Василий Николаевич. Он пришел после работы после того страшного случая и говорил на кухне решительно и неприступно:

— Я, между прочим, могу в милицию заявить. За избиение малолетних детей знаете что бывает? И как только не стыдно? Если вы устраиваете шашни тайком от мужа, то ребенок-то здесь при чем? Безобразие! Жаль, меня не было дома!

— Извините, Василий Николаевич… — Люба в это время развешивала белье и стояла на табурете. Она повернулась к музыканту, прижала к груди мокрую рубаху Федора Ивановича, и губы ее вздрогнули. — Я и перед вашей дочкой извинюсь… И Витька прощения попросит…

А потом она сидела в комнате и смотрела в черное, слезящееся окно. Федор Иванович давно спал. И бабка похрапывала за ситцевой занавеской. Не было только Витьки. Его раскладушка стояла пустая у двери. Люба смотрела в окно и молча плакала, вытирала слезы согнутым, заскорузлым от работы и бесконечных стирок пальцем, но они все текли и текли.

Проснулся Федор Иванович, очумело затряс спросонья головой, спросил:

— Че это ты уселась, будто философ какой? Или утро уже?

— Ночь еще, спи… — ответила Люба, не отворачиваясь от окна.

Федор Иванович повалился на подушку, закрыл глаза и мгновенно заснул. У рабочего человека бессонницы не бывает.

А Люба все сидела и плакала. Потом вздохнула, вытерла слезы и поднялась. Медленно разделась и легла на постель рядом с Федором Ивановичем, легла на самый краешек. В тишине слышались за стеной мерные шаги.

Это не спал Степан Егорыч. Он ковылял по своей комнатушке из угла в угол и курил.

Разбудила Любу бабка. Она с трудом поднялась со своей лежанки, проковыляла до кровати и толкнула спящую Любу в плечо. Толкнула раз, другой и от нетерпения даже стукнула палкой в пол…

Люба с трудом приподнялась, разлепила глаза, бессмысленно оглядываясь вокруг. За окном синела ночь.

— Витька-то не пришел, — прошамкала бабка.

— Сколько время? — спросила Люба и обхватила озябшие со сна голые плечи.

— Четыре скоро…

— Придет — прибью… Господи, и что за наказание такое…

Бабка снова вцепилась костлявой рукой в плечо Любы:

— Может, случилось что, а ты развалилась, дрыхнешь… Сходила бы…

— Куда? Ну что мелете, мама! По всей Москве, что ли, его искать? Ночью-то…

Но бабка продолжала тормошить Любу. И та нехотя подчинилась, стала медленно одеваться.

— Наверное, только в могиле и высплюсь, — вздохнула она.

Она вышла на кухню, долго пила холодную воду из-под крана, кое-как, на ощупь уложила растрепанные волосы, сполоснула лицо. Следом за ней выползла бабка и все подгоняла глухим, сварливым голосом:

— Иди, иди… не дай бог, что случилось… Ну, что стоишь-то?

В коридоре скрипнула еще одна дверь, в темноту вывалилась желтая полоса света, и в этой полосе появился Степан Егорыч. Он тоже не ложился.

— Чего стряслось-то? — каким-то чужим, хриплым голосом спросил он.

— Ничего… — ответила Люба. — Витьки нету…

— Хмнда… — вздохнул Степан Егорыч. — И куда ж ты теперь?

— Искать пойду паразита…

Они разговаривали так, будто между ними ничего и не произошло.

— Что ж ты одна-то? Давай я с тобой.

— Спал бы лучше, Степан Егорыч… И без тебя тошно…

— Не спится, Люба… Ты все ж прости меня… Уеду я… только щас решил… В деревню поеду, у меня там свояченица вроде живет… На земле все как-то спокойнее… Буду колхозное хозяйство подымать. — Он усмехнулся, и вновь лицо стало спокойным и серьезным. — Ты уж прости, Люба…

Люба молча подошла к нему, обняла, поцеловала в щеки, лоб, губы, проговорила со стоном:

— Уезжай поскорее… Христа ради, Степушка…

И быстро вышла из кухни. Хлопнула парадная дверь.

…На улице свистел холодный весенний ветер. Витька ежился, подняв воротник пальто. И такой пустой, черный был город, и от зеленоватого света магазинных витрин эта пустота становилась еще более ощутимой.

Три корявых, старых тополя росли возле школы. От ветра вздрагивали голые, черные ветви. Витька остановился, окинул взглядом насупленное, тяжелое здание.

Люба шла наугад. Временами она останавливалась, оглядывалась, звала негромко:

— Витька… Витенька… — И губы вздрагивали, кривились. Ей хотелось заплакать.

Она увидела Витьку возле школы и быстро пошла к нему. Она сначала и не разглядела как следует, но сердце сразу почувствовало, что это ее Витька.

Она молча подошла к нему и молча хлестнула его по щеке, раз, другой. Витькина голова мотнулась назад.

А мать так же молча повернулась и пошла, нагнув голову, укрываясь от пронизывающего ветра старым шерстяным платком.

Витька шел следом за ней на расстоянии нескольких шагов, шел как побитая собака…

…Степан Егорыч все еще смотрел телевизор. Передавали последние новости. Он сидел в сельсовете один. Главбух давно ушел. Степан Егорыч выключил телевизор и встал. Достал папиросу, загремел спичками. Маленькое пламя на мгновение выхватило из темноты профиль его лица с провалившейся щекой, крутым подбородком.

Он вышел из сельсовета, запер дверь на большой замок и зашагал по темной деревенской улице. Круглая яркая луна висела совсем низко, прямо над домами. В клубе все окна были освещены, смутно доносилась музыка. Степан Егорыч задержался на мгновение и пошел дальше.

Его дом был неподалеку от магазина. Степан Егорыч просунул руку между планок штакетника, отодвинул щеколду в калитке и пошел через палисадник к дому. В доме горел свет.

Старуха Дарья Прохоровна, свояченица Степана Егорыча, сидела за столом и вязала шерстяной носок. Клубок шерсти катался в маленьком тазике, стоявшем у ее ног. Она приподняла толстенные очки и осуждающе смотрела на вошедшего Степана Егорыча.

— И когда полуночничать кончишь? — спросила она.

— Телевизор глядел, — ответил Степан Егорыч и устало улыбнулся.

— А у нас его нету? Вона стоит! — Она кивнула головой в угол, где на низеньком комоде стоял телевизор, заботливо укрытый кружевной салфеткой, и наверху — длинный ряд белых слоников, пара резиновых калошек, коробочка, облепленная ракушками с надписью «Привет из Крыма», граненая длинная стеклянная ваза с восковой розой.