Мы не нуждались в подхлестывании: слишком хорошо понимали, что угрожает нам, если нас поймают и отправят обратно в стрелковский лагерь к палачу Вагнеру.
Мы шагали, не чувствуя ни усталости, ни боли от ушибов, когда натыкались на пни в темноте. Наконец лес кончился. Мы очутились перед каким-то болотистым местом. Надо было сделать большой крюк, чтобы обойти неожиданное препятствие.
Решили идти вперед до рассвета, а там искать пристанища на день.
Из опыта первого побега мы уже знали, что наиболее надежным местом могла быть только скирда соломы, но вряд ли зимой мы ее встретим на нашем пути.
К нашему счастью, мы вскоре наткнулись на покинутую в поле сторожку, полуприкрытую соломой. Рассчитана она была только на двоих и располагаться в ней можно было только лежа. Но выбирать нам не приходилось. Мы вползли в нее и, плотно прижавшись друг к другу, приготовились к отсиживанию, или, вернее, отлеживанию в продолжение целого дня. Предварительно нагребли снегу и образовали род заслана от непогоды и от других непредвиденных случайностей. Зима, только недавно установившаяся, отличалась непривычной мягкостью. На нас были остатки нашей одежды, валенки и тулупы, выданные во время пребывания в лесу.
Обстоятельства как будто складывались пока благоприятно.
День прошел благополучно. Мы отоспались, приободрились и повеселели.
— Я все готов терпеть, лишь бы подальше от Вагнера и Малиновского уйти, — сказал я, отвечая на собственные мысли.
Нам не терпелось, лихорадочно ждали наступления вечера, чтобы двинуться дальше.
На чистом небе показался серп молодого месяца. Сверкающие горошины звезд свесились на незримых ниточках над погруженной в белое безмолвие землей, укрытой пушистым снежным одеялом.
Оставляя глубокие следы, поминутно увязая в сугробах, мы тем не менее бодро двигаемся в западном направлении.
— Сейчас уже опасаться нечего, — весело говорил Петровский. — Если в течение дня поляки не настигли нас, то уже ночью, конечно, не найдут.
Запас продуктов был невелик — всегда одна буханка хлеба. Из вещей захватили с собой только котелок. Идти было сравнительно легко. Мы ускоряли шаг по мере того, как приближался рассвет.
Думаю, что во вторую ночь мы прошли добрых два десятка верст.
Опять добрались до сторожки, как будто специально сооруженной чьей-то заботливой рукой для заблудившихся в поле путников.
Во время хождения мы согревались, но на привале нас донимал холод.
Это было бы еще полбеды, если бы не мучил голод. Хлеб мы съели в первый же день.
Пришлось подтянуть живот и постараться заснуть.
Спалось скверно.
Ночью поднялась сильная вьюга, ветер и снег безжалостно резали лицо, одежда не согревала тела.
Надо было как можно быстрее идти, но голод, обессиливая, замедлял движение.
Так как мы все время шли в обход дороги, боясь встреч, то мы вскоре перестали ориентироваться и двигались наугад, по вдохновению.
— Товарищи, больше не могу идти, — слабым голосам сказал Борисюк.
— Идем, идем, Борисюк, — пытались мы его все трое подбадривать, хотя каждый из нас чувствовал себя таким же слабым и голодным, как и Борисюк.
Бодрость наша стала исчезать.
«Неужели снова провал?» — думал я.
Вместе с Петровским подошли к дверям избы, по-видимому, принадлежащей зажиточному крестьянину. На окнах чистые занавески из белого полотна, рядом с избой хороший скотный двор и сарай. Похоже было на то, что здесь живут люди не только хорошего достатка, но и привыкшие к чистоте и порядку.
— Здесь, наверное, живет немец, — сказал Петровский и робко постучался в дверь: надо было проверить, спят ли хозяева.
Мы услышали, как кто-то приблизился к дверям и на немецком языке спокойно спросил:
— Кто там?
Если бы с нами был Борисюк, владевший немецким языкам, ответ последовал бы на том же языке, на каком был задан вопрос. Но Борисюк немного отстал от нас, и на секунду мы замялись, пока Петровский на ломаном польском языке не попросил впустить нас обогреться.
— Мы сбились с дороги, замерзаем, изголодались, — дополнил я слова Петровского.
Дверь перед нами осторожно открылась.
Мужчина высокого роста пригласил нас войти.
Петровский, не колеблясь ни минуты, переступил через порог и вошел в сени, а я, обернувшись, позвал Исаченко и Борисюка, стоявших в нескольких шагах и напряженно следивших за тем, как развиваются события.
Они подбежали к дверям и последовали за нами.
Хозяин избы, так спокойно нас встретивший, все же был несколько смущен тем, что ночью к нему ворвалась целая группа людей, похожих на бродяг, может быть, задумавших ограбление.
Он оказался немцем.
Несколько слов Борисюка на немецком языке успокоили его.
Мы совсем осмелели.
Я даже хотел открыться хозяину, сказать, что все мы большевики. Однако Петровский нашел это рискованным. Тогда я направился по коридору к дверям, решив на всякий случай добровольно взять на себя исполнение обязанностей сторожа: стать, как говорили в царской армии, «на стреме».
Хозяин, поняв мое намерение, подошел ко мне вплотную и добродушно, но настойчиво заявил, что он считает для себя большим оскорблением мое недоверие.
— Наш хозяин, товарищи, порядочный человек, и царскую власть он ненавидит всем сердцем. Можно совершенно спокойно располагаться, — сказал Борисюк.
Последние наши опасения улетучились. Мы подошли к большой широкой скамье, стоявшей у печки, и уселись на нее рядышком.
Хозяин куда-то вышел, но его исчезновение не внушало нам ни малейшего страха.
Через несколько минут он вернулся с кувшином молока в одной руке и с двумя огромными буханками хлеба в другой.
— Ешьте, сколько захотите, — предложил хозяин, — а я тем временем чай приготовлю.
Мы немножко отогрелись возле печки и, не ожидая повторного приглашения, подсели к столу и энергично принялись за уничтожение хлеба и молока. Едва успели справиться с этим, — времени для этого понадобилось немного, — как вновь появился немец и пригласил нас пройти из кухни в соседнюю комнату, чтобы напиться чаю.
Велика была наша радость, когда мы увядали стол, заставленный стаканами с чаем, белыми пирогами, банками с вареньем.
«Какое счастье! — подумал я. — Как давно не были мы в такой обстановке! Мы даже мечтать не смели о чаепитии за столам, покрытым скатертью!»
У стола сидела пожилая женщина, с состраданием на нас глядевшая.
— Это моя жена, — сказал хозяин.
Мы ей сердечно поклонились, и она, застенчиво улыбаясь, по-польски пригласила нас садиться.
Трудно передать наше наслаждение. Горячий чай из самовара, с сахаром, вареньем, а главное, с приветливой, уютной обстановке!
В комнате было тепло, от самовара шел горячий пар, а рядом с нами сидело двое добрых людей, не только не враждебно, но, наоборот, дружелюбно настроенных по отношению к нам.
Хозяин рассказывал нам о глухом брожении, начавшемся среди польских крестьян, недовольных затянувшейся войной, все увеличивающимися налогами, реквизициями хлеба.
«Ого! — подумал я, — дело пойдет, должно пойти».
Беседа продолжалась.
Мы настолько обмякли, что перестали даже сознавать свое положение. Предстоявшие нам еще впереди трудности куда-то отодвинулись. Мы были в блаженном состоянии радостного покоя.
Допили чай. Хозяйка завернула остатки пирога и несколько больших кусков хлеба в бумагу и протянула этот сверток нам, а муж ее, вооружившись карандашом, начертал нам примерное направление, в котором нам следовало идти, чтобы попасть к границе. На дорогу снабдил нас двумя коробками спичек.
Выйдя из дома немца, мы долго еще были под впечатлением приема, который встретили у незнакомых людей.
Борисюк авторитетно разъяснил:
— Между немецкой и польской мелкой буржуазией существует здесь постоянная вражда, этим следует объяснить доброжелательное отношение немцев к нам.
— Когда власть перейдет к трудящимся, — заметил Петровский, — эта вражда исчезнет вместе с классом эксплоататоров.