Изменить стиль страницы

«Здорово же ему насолили поляки!» — подумал я.

— Никогда буржуазия разных наций не придет к соглашению, — заметил Петровский. — Настанет время, когда не только на одном поле, но и на одном участке будут работать вместе и поляки и немцы.

Шагая вперед, не заметили, как подошли к краю деревни.

Погода была скверная.

Нас это только радовало, ибо мы были уверены, что мало найдется охотников в холодную зимнюю ночь рыскать за пленными по дороге.

Сытые, мы успели пройти за эту ночь значительно большее расстояние, чем за прошедшую.

С рассветом вновь залегли «на отдых».

Исаченко улегся и сразу задремал.

— Ишь, его благородие спать горазд! — заметил Петровский.

— Видно, няня в детстве приучила по утрам спать, вот он и в ус не дует. Не иначе, как нервы у офицеров другие: в детстве горя не хлебнули, вот и спать горазды, — добавил Борисюк.

В шутке Петровского было добродушие, которого не понял Борисюк, много натерпевшийся от начальства и действительно узревший в Исаченко «благородие» со всеми присвоенными этому званию привилегиями.

Молчаливый Исаченко, оказывается, не спал.

— Ну и стерва ты, браток! — неожиданно огрызнулся он на Борисюка. — Ты, может, и сотой доли того не видал, что я, старый солдат, перетерпел, а туда же, критикуешь. Ты в военном суде судился? А в сумасшедшем доме сидел? Эх ты, трепло!

Назревала ссора.

Вмешался Петровский.

— Расскажи, дружок, про сумасшедший дом, авось, время скоротаем, а то спать неохота, а скука адская. Да и лучше так будет, а то, гляди, еще и подеремся.

Обычно уклонявшийся от разговоров, Исаченко на этот раз непринужденно приступил к рассказу. Задел его Борисюк, видно, за живое, да и Петровскому трудно было отказать.

Исаченко, как я уже говорил, в царской армии достиг чина подпрапорщика, хотя пришел в нее рядовым из деревни. Поэтому звал его Петровский «благородием». Рассказывая, Исаченко обращался к Петровскому, совершенно игнорируя Борисюка, а заодно и меня.

— Вместе с вами хлебнул я горя в польском плену, — начал он. — Видел, как все вы духом падали, а я вот спокойнее вас всех все эти унижения и пытки переносил. А знаете почему? Потому что много горя в жизни видел. Месяца за три до германской войны, после того как прослужил уже два года в армии и получил чин взводного, ударил я по лицу фельдфебеля. Приставал он ко мне, подлец, за то, что я попа полкового не любил и к ручке не прикладывался. До того донимал меня, что я потерял голову и треснул его по морде.

Вы знаете, конечно, что по тому времени судить меня должен был военный суд, а потом ожидала тюрьма. На мое счастье, за меня вступился ротный командир, попавший в состав суда. Он сумел убедить суд, что меня надо отправить на испытание в психиатрическую лечебницу: уж больно вразрез с моей служебной исполнительностью шел мой поступок.

К великому моему удивлению, меня направили в лазарет. Я даже не понял смысла решения суда, настолько оно было для меня неожиданным. Ротный командир, очевидно, хотел спасти меня от сурового наказания.

Не забыть мне первой ночи в лазарете.

Какой-то парень с глазами злющими, как у голодной бродячей собаки, волоча ноги и наклонившись всем туловищем вперед, приблизился ко мне. Он как-то страшно втягивал голову в плечи.

— Кто ты такой? — спросил он меня.

Я ответил уклончиво. Вдруг он, ни слова не говоря, ударил меня по лицу. Я бросился к санитару, умоляя его сказать врачу, что я здоров, что меня надо выпустить. Убедили санитара. Тот повел меня в комендантскую.

В комендантской дежурный врач отнесся к моей просьбе небрежно. Меня вернули обратно в палату.

Больной с жесткими глазами и седой копной волос быстро проходит мимо и обливает меня водой из кружки.

У «солиста» припадок кончился. Он встает и начинает плясать. На голове у него наподобие колпака торчит кепи, длинный халат подвязан веревочкой, а ноги обмотаны грязными тряпками. Вытягивает вперед острое, как у лисицы, лицо и поет, а что поет — понять нельзя. Кончает свой вой, подходит к мне, садится на пол.

Ко мне подходят новые больные. Они меня допрашивают. Допрос точно на следствии. Стараюсь спокойно отвечать.

Один спрашивает:

— Ты офицер?

— Откуда ты взял, что я офицер? — отвечал я. — Можешь проверить мои бумаги в комендантской.

Если бы сумасшедшие узнали, что я из «начальства», они бы со мной жестоко расправились.

Прошел длинный день. Мне казалось, что ему конца не будет. Снова наступила жуткая ночь. Днем хоть санитары не спят. Лежу на постели, не отрывая глаз от открытой настежь широкой двери. Жду нападения. Больные стали перешептываться, подходя один к другому, собираясь группами.

Быстро, нервно размахивают руками. Потом набрасываются на кого-нибудь. Жертва воет, отбивается, плачет.

Вопли, рыдания, крики…

Летят миски во все стороны, трещат табуретки…

Больные хрипят, глаза выпучены, брызжут слюной, рвут в клочья белье.

Истерики, припадок за припадком.

Вой нарастает…

Ругань и слезы. Слезы без конца…

Я чувствую, что начинаю сам сходить с ума. Мне хочется выть. Оставаться дальше с этими людьми — выше моих сил. Но я стараюсь овладеть собой. Присматриваюсь, изучаю их.

Страшно. Я не знаю, куда деваться. Весь дрожу.

Еще минута, и я брошусь на этих людей, вместе с ними буду плакать, выть, кусаться, ввяжусь в драку.

Прибегает, волоча халат, «солист» из соседней палаты и прячется под мою кровать.

Сейчас он на меня набросится…

Что делать?

Я кричу и, теряя сознание, падаю на пол.

— Эх ты, трепло! — повернулся вдруг Исаченко к Борисюку. — Знаешь, я двадцать ночей таких провел. Глаз не сомкнул. Старик мне плевательницей голову расшиб. Страху натерпелся, седой весь стал. Признали меня потом здоровым и в тюрьму погнали. Оттуда лишь на фронт отпустили. Вот и посчитай: дома с двадцати лет не был, а мне уж больше тридцати, что я в жизни хорошего видел? Сумасшедший дом? Тюрьму?

Сконфуженный Борисюк зарылся головой в солому — лица не видать.

Петровский притягивает к себе взволнованного Исаченко и говорит:

— Ладно, брат, мы тебя в санаторию отправим, когда домой придем, и бабу веселую дадим. Будешь пироги есть и Борисюка угощать.

Все смеются.

В нашем «жилище» воцаряется спокойствие. Мы дремлем.

С наступлением темноты выползаем на дорогу. Мы стая волков — голодных, тощих и злых. Дешево не дадимся никому в руки. У нас нет оружия, но мы, как голодные волки, зубами будем защищать свою свободу.

Холодно. В полях предательские сугробы. Занесешь ногу, проваливаешься по пояс. Опираясь друг на друга, трогаемся вперед.

— Эх, еще бы где-нибудь на таких добрых людей наткнуться! — мечтает вслух Борисюк.

Прошло несколько часов, в течение которых мы молча шагали, отдавшись каждый своим мыслям.

С мной случилась вскоре беда — зашиб ногу. Это сильно мешало мне передвигаться, и товарищам поневоле пришлось замедлить шаг, чтобы не потерять меня на дороге. Отрезали кусок брюк и обвязали мне ноги: получилось что-то вроде онуч.

Двинулись дальше.

Вскоре наткнулись на небольшую деревушку. Онучи мои развалились за один час ходьбы. Просили каши я валенки моих товарищей. Во всей остроте встал перед нами вопрос о необходимости достать обувь. Недолго думая, решили зайти в деревушку, сделать привал у крайней хаты и попытаться там же добыть сапоги или ботинки для всех. Наскоро выработали план: Петровский и я войдем в хату, потребуем у хозяев обувь, а Исаченко и Борисюк будут стоять настороже.

План был принят единогласно. Оставалось его осуществить.

Приблизились к хате, постучали в дверь. Услышали мужской голос:

— Кого пан буг дае?

Вместо ответа я начал нараспев читать молитву. (За время пребывания в плену я успел подучиться польскому языку, запомнил около сотки слов и очень недурно орудовал ими.).

— Слава ойца, сына, свентего духа.