— Ты писал статью в «Правду»?
— Нет. Суходеев.
— Врешь. Но все равно плохо. Есть новость, даже две — занятная и дрянная. Тебя переводят в Москву: будешь в секретариате редактировать материалы к съезду и ждать Алиева. Его забирают в ЦК КПСС секретарем. Поздравляю. А вот другое известие — у меня рак. Так что приедешь на похороны…
В ЦК КПСС было: душевная сухость, черствость, равнодушие. Дураков подчиняли, слабых эксплуатировали, умных и сильных стремились превратить в друзей. И всех — в орудия личных интересов.
Джафаров оказался не вполне прав: у него действительно была опухоль мозга, и он умер, но Алиева не утвердили секретарем ЦК КПСС. Он выступил на съезде неудачно, заискивал перед Брежневым, перебрал в подобострастных и верноподданнических реляциях, а может быть, Брежнев просто решил повременить и еще раз присмотреться к деятельному секретарю — не пришло, видимо, время переносить эксперимент в центр. Да и сам Алиев с годами стал осмотрительнее: в тупиковом исходе своих дел он приблизился к перекрестку, где надо было решать, стряхнув остатки доктринерства, двинуться дальше! Не отважился. Он застрял на полпути, устрашившись неминуемых последствий, запутался и стал путать других. Это не зачеркивает его вопроса. Это побуждает других ставить их иначе. И искать ответы. Другие ответы, надежные.
…Баку был белым, как в шторм застывший седой Каспий. Солнце, нависшее над набережной…
— Уезжаешь, значит?
— Да.
— Ничего не достиг полетом, решил хоть чего-то достичь хромая?.. Сумасшедший.
— Кто?
Алиев смотрит на меня хмуро, сдвинув брови. Задумался:
— Действительно, кто? — отвернулся: боялся первого движения души — оно было искренним.
Потом была автострада, широкая, прямая, как взлетная полоса. И взлетная полоса — как автострада.
В Мюнхене спросили:
— Ситуация в Азербайджане не похожа на Уотергейт?
Подумал: почему в Европе так смутно представляют то, что происходит в России.
Глава IV. …ДОСТИЧЬ ХРОМАЯ
Что если попытаться жизнь, как киноленту, прокрутить в обратную сторону — от конца в начало. Остановить пленку. Присмотреться. Вдуматься…
Самолет из Вены летит назад. Шереметьево. Таможенный осмотр… Из чемодана выбрасываются рубашки, книги, сваливаются на пол. Топчут грязными ногами. Невинно смотрят на тебя — возмущаешься? Нельзя. Может быть, помочь им? Что-нибудь сбросить?.. Руки таможенника рвут теплую шапку. Что ищут? Зачем? И мне что-нибудь порвать? Не жалко. Кадр остановился. Быстрее! Об этом не хочется вспоминать.
…Большое здание на Старой площади — ЦК КПСС. Двое: я и маленький человек. Собственно, не совсем маленький — Пилипенко, зав. сектором в этом доме. В его тщедушных хилых руках — вся философская наука. Перед ним сгибаются гордые академики, встреч с ним ищут тщеславные профессора.
— Как это вы, Илья Григорьевич, так опустились. В Израиль решили податься. Нехорошо. А мы вам верили. Дело большое доверяли, за границу посылали… Стыдно, а? Небось, погорячились. Подумаешь, национальное чувство. Ну и что! Вот я украинец, и мне в метро кто угодно крикнуть может: «Хохол!» Пусть кричит — с меня не убавится. Как нехорошо все получилось. Что вам не хватало? Машина персональная, квартира. Где дискриминация: вот вы — еврей, а мы не возражали, когда вас профессором утверждали. В 32 года доктором наук были. Как некрасиво! Врагам помогаете. А ведь в партии были не новичок, в ЦК работали…
Остановился, устал. Напился лимонаду.
— Выпить хотите? Так вот, совещались мы здесь с товарищами… — Посмотрел на потолок, понизил голос. — Наверху, с руководящими.
Голос Пилипенко стал холодным, фразы жесткими.
— Кафедру, извольте понимать, доверить не можем. И философию читать поначалу нельзя. Но вот атеизм — это можно. Поедете в Кировобад — я говорил с Алиевым. Согласен — поможет. Заслужите — восстановим в партии. Не сразу — через пару лет. Скажем конкретно — через три года. А там, глядишь, в столицу перетянем. Вот вам бумага. Напишите, как было, кто совратил. От чистого сердца, с чувством. Больше кайтесь. Партия поймет — пожалеет. Десяти минут хватит? Хорошо — 15, не больше, — пригрозил пальцем.
— Что, не желаете? — побледнел, закричал. — Как?! Вы в своем уме?
— А вы, товарищ Пилипенко? — хорошо бы возвратиться и сказать ему. Тогда решимости не хватило, промолчал.
…Быстрее, быстрее надо прокрутить тяжелые кадры. Потом будет долгая глупая голодовка, бессмысленные телеграммы — в никуда. Вот бледное лицо редактора «Правды» Суходеева. Кусает губы — лучший друг сволочью оказался: в Израиль вздумал податься. И говорил же себе: подальше, подальше надо держаться от евреев… А ведь дарил фотографии, книжки у мерзавца есть. Что теперь будет? Надо б с Красиным связаться. Посоветоваться…
Гвишиани спокоен, торжественен. Глаза не смотрят:
— Где поздравительные телеграммы, которые посылал?
— Не было их, Джермен Михайлович.
— Не было? — оживился. — Так… Рукописи мои не остались?
— Передал.
— Все? Понимаешь, здесь правда важна.
— Да.
— Хорошо… Ступай… Ступайте…
В дверях остановился.
Гвишиани: — Хорошо, хорошо, прощайте… До свидания, — слегка помахал пальцами.
Я: — Может быть, поможете уехать?..
Проворачивается пленка дальше — назад. Ярославль. Безвкусно обставленный кабинет — партком медицинского института. На стене портрет Брежнева. Стол под зеленым сукном.
— Это сионистская провокация. Не разглядели — виноваты. Не разобрались — ошибка, — ректор института профессор Стовичек волнуется. Слова получаются дежурные, случайные. Стыдно — он умница. А я молчу. Жду.
Мухо — рябой, с шишковатым лицом и мелкими желтыми зубами, в грязном галстуке с толстым узлом на оранжевой рубахе навыпуск…
Было видно: не по грамотности был назначен он секретарем парткома института, не получил никакого воспитания — ни семейного, ни даже школьного — такой часто пропускает уроки, терроризирует учителей, бьет фонари на уличных столбах. Мухо не был исключением в партийной организации Ярославля. Его недостатки сливались бы в однородной ему среде, если бы он не пытался их скрыть — проявлял назойливые претензии, превышающие его возможности. Мухо пробился наверх не собственными силами — его вытащили на поверхность и ввели в коллектив института благодаря протекции КГБ, где он исполнял до этого обязанности осведомителя. И вот сейчас — в новом качестве руководил партийным комитетом.
— А почему профессор Земцов захотел в Израиль? А может быть, хочет скрыть черное пятнышко в своей биографии? Надо бы узнать — запросить товарищей. Что мы знаем о Земцове? — дипломы. Во — сколько их! А как он их получал — вопросик! Книжки — не много ли в 33 года? Наши-то ярославские ученые в месяц статью не могут издать, а тут у него, у Земцова, что ни неделя — статья. Темное дело, товарищи.
Когда в Советском Союзе хотят кого-нибудь уничтожить без должных на то оснований, то обычно распространяют о нем гнусную клевету. Мухо знал об этом правиле.
— Разговаривал я давеча с очень ответственным инструктором ЦК — Квасовым. Так вот, он предупредил нас: надо быть бдительными. Партия не потерпит аморальности. Земцов у нас просит характеристику, а мы скажем ему: не-ет, погодите. Сперва мы узнаем, кто вы.
Лицо Мухо расплывается в улыбке. Шутка ли — его принимали в Москве, в ЦК, советовались в обкоме — ЧП какое — зав. кафедрой философии — сионист! Ему уже видится громкий политический процесс, скамья подсудимых. Он обвинитель. Забыл о собрании — мерещится: срывает маски с людей. И каких людей! О которых раньше думал с елейной завистью и глухим беспокойством. Он еще покажет, на что способен. Видится: вот секретарь всего обкома Ло-щенков руку ему в волнении пожимает: молодец вы, Мухо, горжусь вами… А почему Лощенков, а не в ЦК? Дух захватывает — он ведь только оттуда: дорогие пушистые ковры, плотные глухие двери. Телефоны — белые, красные, черные. Мухо подтягивается на коротких ногах, всматривается в коллег — иронически, снисходительно, немигающими серыми глазами — они, глупые, еще и не знают, что не Мухо перед ними… Забылся и… срывается: