— Нет, — говорю я, — сестрица, не знаю: я человек простой.
— А ведь нездорова ты?
— Ой, шибко нездорова!
— Знаю я, чем ты нездорова: у меня у самой это бывало.
— А как так, матушка?
— А вот как. Шли мы по один год этак же от Соловецких к Селиверсту, новому чудотворцу. Людно было нашей сестры-странниц; ну, и странники были же. Вот, и пристал к нам детина, из купцов сказывался, из какого-то города вашей же губернии. По обещанью шел к угоднику. Разговор такой! И начетчик большой… почитай не хуже нашей сестры все знает. Вот, идет он с нами, и все на меня поглядывает; а сам черноглазый, чернобровый такой. Страшно мне стало. Вот, ведь, кажись, и все бы тут. А нет! От Селиверста преподобного пошли мы все к Белозерским. А он, не знаю, там ли от нас остался, али домой вернулся, — только идем мы, а мне все непоздорову. Потом вижу, вот как у тебя же, стал и живот прибывать…
— Так как же ты, матушка?
— А пообещалась я сходить в семьдесят монастырей, в семьдесят пустыней, к семидесяти явленным образам Богородицы. Как обошла я семь монастырей, семь пустыней, помолилась семи Богородицам, и стало у меня все мене, да мене. А теперечи, видишь, и совсем пропало, — а еще не обошла я все то, что обещалась. И к вам ведь, сестра, я как попала? Слышу, ваша волость Монастырек слывет. Я и думаю: заверну… все обещанью исполненье, каков ни есть монастырек. Только и вижу я сон… Ты когда имянинница бываешь?
— На Марью Магдалину, грешница! Такое уж поп прозвище дал.
Странница усмехнулася, да и ответ держит:
— Так и есть: твой ангел мне во сне снился: «Гряди, говорит, в монастырек. Там отыщи девицу и помоги ей. Это тебе за все обещанье засчитают на небе». Вот как я к вам попала! Могу тебе помогчи, вот как и себе помогла.
— Да у тебя, матушка, с глазу было, а у меня ведь не то…
Тут я и рассказала, так же, как и твоему благородию.
Только, как договорилась я до того, как меня вихорь подхватил, она перебила меня:
— Знаю, знаю, — говорит. — У вас сторона лесная — тебя лешак носил. Так неужто ты с лешаком-то?
— Нет, матушка: что ты! От этого-то сохрани меня, Господи!
— Да ведь с него, с окаянного, не что возьмешь.
— Нет, матушка.
Тут стала я ей дальше размазывать, опять по тому же, как и твоему благородию; а она знай поддакивает только: «Так, так, говорит, знаю, знаю! бывает это». А как договорилась я до того, как из болота воды напилась, она так и охнула.
— Ой, — говорит, — сестра! Ведь не по-хорошему ты это сделала! Лучше бы не пить тебе, а перетерпеть бы как-нибудь.
— Что делать! Ныне и сама вижу, что не след бы, да, видно, близко локоть, а не укусишь!
— Не змея ли в тебе завелась?
— Нет: от змей нас Бог помиловал.
— Ну так, видно, лягушки развелись. Как можно из болота пить! Вот и мы, странные, как идти в долгой волок, так все берем ключевой водицы не то в бутылочку, не то в туесок по-вашему[51].
— Не знаешь ли, матушка, чем бы мне помогчи?
Богомолка подумала, подумала, да и говорит:
— Вот что. Не обещалась ли ты кому?
— Ой, нет! Смеялись этта надо мной девки-то: Буторичем корили, да врут!
— Нет, не Буторичу, а какому-нибудь угоднику?
— Нет, и угоднику никакому не обещалась.
— То-то. Бывает Божие попущение, когда кто обещанья не исполнит: великий это грех!
— Нет, матушка, на мне такого греха.
— А потрудись ты: пообещайся, да и сходи хоть в Киев, а не то еще лучше, 500 верст за Киев, к Почаевской Божией Матери: большие чудеса там ежеден бывают!
— Нет, матушка, не можно этого. Пообещайся я, а наши, знаю, что не отпустят; а пообещайся, да не исполни, так еще больше распучит. Помоги ты мне лучше иным чем, коли уж ты про меня виденье видела.
— Знаю, знаю… делать нечего… полюбилась ты мне, ласковая… ты мне и котомочку понесла… и жаль мне тебя… Только смотри, до времени никому не сказывай — лучше муку вытерпи: ни про виденье мое, ни про то, чего я дам тебе.
Тут стала она в своей котомке копаться, и вытащила маленькую такую бутылочку — так с косушку — и на бутылочке этой слова какие-то написаны. Вытащила, перекрестилась, и говорит:
— Вот, эта водица дороже для меня злата-серебра, всякого каменья самоцветного: в этой водице разведена слезка Пресвятой Богородицы Троеручицы. Возьми, глони глоточек, благословясь, да с верой.
Вот глонула я немного; подала богомолке бутылочку, а на животе-то у меня так и заворочалось.
— Ну, что? — спросила странница.
— А разве не слышишь?
— Как не слышать, — слышу. Теперь иди с миром. Спасибо тебе за ласку. Только смотри же, молись теперечи и денно и ночно Троеручице Пресвятой Богородице да, как можно, постись. А про виденье и про это никому не ляпай.
— Ладно, ладно! Только дай ты мне еще глонуть для верности.
— Ой, ты, неразумная! Ведь этого все равно, хоть море выпей, хоть каплю единую глони — лишь бы вера была.
— Да верить-то, матушка, я верю… как не верить! Знаю ведь я, как не поверишь, так и не поможет. Только в том сомневаюсь я: не мало ли… дошло ли до утробы-то?
— Как же не дошло: я ведь слышала, как у тебя заурчало.
— Да заурчать-то оно заурчало, да думаю, не от другого ли чего?
— Ой, ты, сестра неразумная! Ведь не гороху же ты объелась. Иди с верой, да делай, как я учила.
Вот распрощались мы с богомолкой. Пришла я домой, да и ну Богу молиться! И день и ночь — все поклоны бью… до шишки на лбу наколотилася. Свои не надивятся:
— Что ты, девка, шибко богомольна стала? Не в монастырь ли за богомолкой идти собираешься?
— Молчите ужо! До времени не велено сказывать.
Только все боле и боле пучит меня; боле и боле в животе урчит, да ворочается; все боле и боле молюсь я Пресвятой Троеручице; пить, есть совсем перестала. Потом меня вконец из силы выбило, и мутить стало. Инда матушка испугалася: «Что ты, девка, говорит?» «Ой, говорю, ничего: дайте мне одной еще Пресвятой Богородице помолиться, как богомолка научила меня». — Где еще засветло уползла я на повет в горницу, и как доползла — так на постелю и мякнулась! Долог час я мучилась. А потом уж меня и из памяти вышибло. Опамятовалась я, как уж широко рассветало. Вижу — по горнице все лягуши скачут… большие такие! Ой, думаю, как да опять влепятся! Закричала я не своим голосом. Прибежала матушка, да так и охнула. Давай лягуш выгонять, а те, знай, скачут в разные стороны, да шлепают. Побежала матушка по соседей. Пришли соседи. Всех лягуш перебили, затопили печку в бане, да туда их и бросили. Так вот отчего у меня, в. б., живот пучило! Вот как я лягуш выжила!
— А чем же у тебя лягуши вышли? — спросил я Марью.
— Известно чем… горлом, надо быть: и теперь еще так и зудится в нем. Ой, в. б.! Лихо мне было! Так лихо, что и теперь лютому врагу-татарину закажу воду пить болотную! Правду ли я тебе сказываю — допроси соседей, всех до единого: все они сами видели. Дай батюшко скажет: он надо мной и молитву читал и святой водой кропил; он велел и лягуш-от не в избе, а в бане сожегчи: опоганят, говорит…
Марья кончила свое показание. Я прочитал ей записанное почти слово в слово:
— Так ли?
— Точно так, все как есть, — в один голос сказали и она, и ее отец, и депутат.
Последний сказал мне комплимент по тому случаю, что я записал показание собственными словами допрашиваемой.
— Прежде, — заметил он, — не так водилось: когда следствия производили исправники да заседатели, так показания от себя, из своей головы писали; а тут не урвешь: как есть! — Ну, брат, и ты, Марья, бой-девка! Другая бы так испугалась, а ты, как есть, все обсказала… право! — прибавил Алексей Иванович, обращаясь к Марье, видимо, довольный ее показанием.
Марья улыбнулась.
Я приостановился производством следствия, чтобы напиться чаю. Опять собралось наше чиновничье общество вокруг стола. Пришел к нам и добрый священник, и принес трех больших харьюзов на уху к ужину.
51
Берестяный бурак.