— Ась? — Повернул к нему лопухообразное ухо старик.
— Я говорю, — гаркнул Хромой в ухо что есть сил, — тумбочка твоя вот эта!
Дедушка посмотрел на него и опять заплакал, сев на постель.
— Ох, не дай бог такую старость! — схватился за голову Хромой. Он был вконец расстроен: мало того, что завтра выписывают, так тут ещё дедушкины слёзы. — Испугался, что ли? Я ещё и виноват! Всё, никому помогать больше не буду…
— Да, Володька, — заговорил молчавший до этого Лёня. — Попал ты… С ними с ума сойдёшь.
Тут уж помрачнел и я, впечатлённый синхронными соболезнованиями товарищей. А из коридора возвращался повеселевший Развалина. По пути обратно он зашёл в медсестринскую, и верховодившая там мудрая женщина Павловна, инженер человеческих душ, намазала разбухшую руку какой-то мазью и наговорила кучу утешительных комплиментов. Так что наш непоседа был, как говорят малороссы, у гуморi.
Прошаркав к постели, Развалина медленно сел на неё, взревев пружинами, и посмотрел на старика, распластанного на соседней кровати.
— Ну привет, сосед! — сказал он.
Мы с хлопцами втроём, не сговариваясь, нервно заржали.
— Ничего смешного, — обиделся Развалина.
Сопля на своей кровати в который раз издал непристойный звук и испустил неприятный дух. Херагумба же продолжал умиляться заехавшему старичку:
— Вот она, старосчь, какая! Никого не пошчадит…
— Владимир Владимирович! — обратился вдруг ко мне Развалина. Отчего-то именно ко мне он обращался всегда по имени-отчеству. — Кто продал амерыканцам Аляску?
— Государь император Александр Второй, — ответил я. — Предвосхищая вопрос насчёт Екатерины, которая была не права: это всего лишь глупая песня.
Водичку дедушке купили. Санитарка сходила. Сдачу он спрятал себе под подушку.
А я стал почитаемой для Развалины фигурой. Если в палате возникал спор, он непременно апеллировал ко мне как к арбитру: «Владимир Владимирович усё знает. Ён нас рассудит». По нескольку раз на дню он мучил меня любознательными расспросами. «Владимирович, а что пишут у интернете про лекарства на китовому усе?», «Владимирович, что ты знаешь про тое, как амерыканцы не летали на Луну?», «Владимирович, почэму на древнем индейском храме в Индии ёсть изображение тарелки и космонавта?»
Также Развалина фонтанировал разнообразными рассказами, демонстрируя свою своеобразную эрудицию. Я слушал его вполуха; отдельные выхваченные из потока сознания Развалины фразы свидетельствовали о недюжинной оригинальности его мировоззрения. Говорил он неизменно с матюками, но иногда на удивление книжно. «Когда Микола Тесля пришёл к Ротшыльду, Ротшыльд не дал ему денег, а если б дал, то Амерыку узорвало бы нахуй». «Чтобы расшыфровать письмо Гитлера, Сталин собрал своих лучших учоных математиков — Курчатова, Лобачевского, Бернулли». «У этой шкатулцы Ностраждамус хранил первое у мире лекарство от диабета».
Никаких уточнений и исправлений он не терпел, точно так же, как и никаких споров по поводу глупостей, которые ему не раз случалось изрекать. Он злился, расстраивался и чуть не плакал. Чаще всего, впрочем, никто ему не возражал, потому что не слушал.
Самой длинной и душещипательной историей, рассказанной Развалиной, была история любви его кумира Альберта Эйнштейна и советской шпионки Конёнковой, супруги известного скульптора. «Энштейн увидел яе у окна и улюбился без памяти. Серце его бешено заколотилося у груди… Это была любов на усю жизнь. Когда Коёнкова уежжала, Энштейн был поражон у самое серце. Ён стояв на вокзале и горячо плакав, и слёзы текли по его лицу. Не выдержав гора разлуки, ён ускоре скончался. Когда учоные и любознатели похоронили Энштейна, то нашли у его вешчах пучок волос Коёнковой…», — монотонно и торжественно повествовал о несчастной любви лирик Развалина.
Неподдельное вдохновение чувствовалось в его рассказе; закончив, он пал на своё ложе и принялся пыхтеть, икать и помирать. В тот вечер его было особенно жалко. Мне всегда были симпатичны люди с тягой к чему-то помимо котлет и унитаза, так что я потеплел к старику, несмотря на его скверный характер.
Ночами Развалине становилось совсем худо, и он уходил к медсёстрам дышать кислородом, стонать и получать уколы. Приползал утром совсем измождённый под всё те же матерные причитания.
Он повсюду таскал с собой не мобильный телефон, как многие, но розовый рулон туалетной бумаги. Садясь за стол, Развалина непременно ставил этот рулон перед собой, на несколько минут застывая в медитативном созерцании.
Вернёмся, однако, к описываемому дню. На закате его, читатель, дверь снова отворилась… И снова со зловещим скрежетом кресло-каталка, толкаемое неизменной толстой санитаркой, ввезло престарелого пассажира. Это был Жертва.
Облупленного и худого, обладающего голым фиолетовым черепом и сливовым носом, его положили на пресловутую двуспальную кровать рядом с Развалиной — на самое неудобное место возле умывальника, с которого я успел сбежать в эпоху ещё первых, ходячих геронтов. «Вадим Антонович», — объявил себя Жертва, но никто не представился ему в ответ.
«Превентивное заключение в дом престарелых», — горько думал я. — «Интересно, за что мне такое наказание».
«Когда станет совсем тяжко, обвенчаешь их. Какой-никакой будет праздник», — посоветовал Лёня. — «Смотри, если не выпишут тебя завтра, так с третьим дедом обвенчаю!» — пригрозил я. Команда действительно набиралась аховая, хоть сейчас отправляйся с ней на Остров сокровищ.
Комплект
Прощание с собратьями было трогательным. Последним, разумеется, уходил Хромой — единственный помимо меня ветеран Отеля. Впрочем, рядом со мной, Робинзоном Фариа, он был безнадёжный желторотик. На улице завывали ветра, по стёклам хлестали свирепые поллюции дождя. Уйти на прогулку было невозможно, и весь день я просидел в палате в компании трёх полупаралитиков и одного соплежуя.
Развалина вёл себя как обычно, то есть плохо. И даже хуже обычного: в компании двух коллег он совсем распустился. Хорошо ещё, что я пользовался у него авторитетом и время от времени мог призывать его к порядку. Деливший с Развалиной постель Жертва очень быстро научился у него плохому. Старики матерно общались, капризничали, ворчали, срыгивали, пердели и синхронно загаживали территорию подле своего новобрачного ложа. Пол вокруг кровати на несколько метров был залит их совместной, братской мочой; утки, ватки и объедки живописно валялись в лужах, репрезентуя откровенную и эпатажную антиэстетику декаданса.
Настоящий сюрприз преподнёс ушастый дедушка, тот самый, что плача просил сладенькой водички. Прытко перебравшись на удобную постель Хромого, он заорал в мою сторону:
— Парень! Иди сюда!
Я подошёл.
— Ты ж ходячый? Сходи купи мне водицы сладенькой!
— Закрыто, дед. Закрыт уже буфет. Хочешь, из чайника наберу — возле столовой стоит.
— Да не надо, я сам наберу.
— А ты что, сам ходячий?
— Почаму не ходячый? — даже обиделся дед. — Очань даже ходячый. Мне восемьдесят тры гады, а я всё сам по хозяйству и на мотокосилке весь свой огород обрабатываю. Усё этими руками.
— Слабый ты какой-то был вчера.
— Это я просто выпил, с лисапеда свалился и в грудях запекло. А так я усё сам.
Знающим людям знакома эта коварная деревенская тактика: в чужом, враждебном городе, перед лицом угрозы потеряться и быть забытым, прикинуться беспомощной овечкой, невинным одуванчиком. А потом освоился, и «парень, сходи купи мне». Тактика правильная: сердобольные люди так и бросаются помогать. Скажем, когда дедушка решил перебраться на койку Хромого, медсёстры буквально на руках его туда перенесли, жалея.
Вечером к старичку с ушами пришла бабка. Великодушие и обида боролись в её душе. «Ешь!» — ожесточённо тыкала она ему в рот собранные дома скарбы. «Сала ты мне не принесла», — капризничал старик. — «А ще чего ты хочешь? Сала ему. И бутылку на закуску к салу!» — «Рыба не солёная». — «А то тут можно табе солёное делать. Ето кардиология. Здесь солёного не будет. Хочешь солёного. Так, давай картопли поешь»…