Протоиерей Александр, крупный, лощеный и сытый, явился в уком, явно взволнованный вызовом. Войдя к Куропавину, достал из-под рясы большой платок, начал отирать пот с ухоженного лица.
— Что с вами, отец Александр? Не больны?
— Так ведь в уком вызван… Сподобился. Понимаю так: поважнее, чем ОГПУ.
— Ну, не так, — успокоил Куропавин. — А разговор есть. Садитесь.
Присел протоиерей на краешек стула, по-прежнему настороженный — руки то положит на край стола секретаря, то ровно бы спохватится, уберет на колени.
— Разговор такой… Не выполняете, отец Александр, главной заповеди церкви, вот что!
— Это как же понимать вас? — протоиерей опять достал платок и вытер пот.
— А вот так! Учил я в школе закон божий, — продолжал Куропавин, — и помню, сказано в евангелии: возлюби ближнего, аки самого себя… Верно ведь?
— Истинно, истинно так! — отец Александр, точно бы ощутив спасительную соломинку, закивал, длинные волосы ссыпались с большого лба на полные, без морщин щеки.
— А почему же вы не призываете верующих помогать голодающим? Умирают ближние в Поволжье целыми деревнями, и вы это знаете. А верующие в нашем уезде глухи, не желают помочь!
— Так ведь боимся призывать! Боимся — истинно! — оживляясь, воскликнул протоиерей; раскраснелся, будто только что выплыл из парилки, вдосталь настегавшись березовым веником.
— Вот что, отец Александр: могли бы вы составить проповедь и принести ее мне завтра — показать?
— Как же, как же!.. — с поспешностью отозвался тот. — Непременно будет сделано. С превеликим удовольствием!
На другой день проповедь в укоме прочитали, Куропавин собрал по этому случаю весь наличный состав аппарата; в проповеди все оказалось чинно, достойно, без «контры», и Куропавин, окунув ручку в чернильницу-непроливайку, размашисто вывел внизу:
«Согласовано с укомом ВКП(б). Куропавин».
И пошли, покатились по всему уезду проповеди, пошел и хлеб на приемные пункты. Через две недели — вызов во Владимир, в губком партии. Предстал Куропавин перед Федором Охримовым — и тот встретил с ходу почти тем же вопросом, какой задал когда-то ему инструктор Белогостев:
— Ты что там, Михаил, чудишь? С попами снюхался. С церковью…
— Так ведь на пользу общему делу!
— Верно! И скажу — молодец… Но зачем же резолюция: «Согласовано с укомом»?
— А чтоб попы и верующие не сомневались, знали — не отсебятина, законно!
Покачал коротко остриженной головой Федор Охримов, после чуть оживились, осиялись дальним воспоминаньем глаза.
— Ох, Михаил, Михаил, в том письме, помнишь, спрашивал — веселое ли пишут? Ну вот… видели: партизанишь.
— Не согласен!
— Гляди, Куропавин.
Как ни рано оказался Куропавин в горкоме, в приемной застал завпромотделом Шибаева, редковолосого, лысеющего, в привычной комсоставской гимнастерке с отложным воротником кадрового партийного работника, уральца, белобилетника. Он, как сам говорил, «без полжелудка» — оперировался в предвоенном, сороковом, еле спасли от прободной язвы, — кожа лица болезненная, морщинистая, но глаза — живые, выразительные. Был Шибаев цепким, дельным работником, и Куропавин сразу понял, что случилось что-то важное, если Шибаев так рано оказался тут, к тому же с папкой в руке. Явился и инструктор Лосинкин из отдела пропаганды, бывший ответсекретарь свинцовогорской газеты, — этот невысок, на полголовы пониже Шибаева, казался же совсем коротышкой, — стоял, как всегда, в готовности бежать, исполнять любое поручение.
— Что так рано, товарищи? Не спится? — спросил Куропавин, досадуя, что не удастся, как рассчитывал, остаться одному, поразмышлять, поприкидывать.
— Спали бы, Михаил Васильевич, — ответил Шибаев, — да не выходит.
В кабинете, не проветрившемся за ночные часы, — застоялый табачный запах, — теперь, по военному времени (табаку хорошего в помине не существовало), курили махорку, самосад. Куропавин нехотя сказал, чтобы заходили.
Садясь у приставного стола, покрытого зеленым вытертым сукном, Шибаев, покосившись на инструктора Лосинкина, сказал, что, наверно, у того дело покороче. И действительно, Лосинкин бойко доложил о своей поездке в областной центр, в Усть-Меднокаменск, на инструктивное совещание, связанное со сбором теплых вещей для армии и подготовкой поезда из области на фронт с подарками к двадцать четвертой годовщине Красной Армии. Доложив, уставился на Куропавина не мигая, округлив светло-серые, как бы линялые глаза, выпятив боксерскую грудь под выцветшим шевиотовым темно-синим пиджаком. Куропавин всегда испытывал чувство неловкости, встречаясь с Лосинкиным: вроде бы расторопный работник, исполнит все «в лучшем виде», но, как говорится, исполнит от сих до сих — не более, не переступит инструкции, не отклонится и на йоту в сторону. Выходит, поспешили, взяв Лосинкина в горком… И потому Куропавин старался всякий раз побыстрее разрешать дела с ним; иногда пытался «настроить», вразумить инструктора, тот охотно, по-военному отвечал: «Есть, есть!» — однако действовал по-прежнему, словно робот по заложенной программе. В партийных же делах, как представлял их себе Куропавин, по одним инструкциям, на дозированном, точно лекарство, поведении далеко не уедешь. Вскользь подумав теперь об этом, Куропавин в непроизвольном желании — скорее отпустить бы Лосинкина — сказал:
— Подумайте в отделе, как побольше привлечь к сбору подарков и теплых вещей общественность, школьников. Активизируйте газету, радиоузел — пусть чаще выступают!
— Есть! Понял — опора на массы, на народ, — одергивая пиджак, проникновенно сказал Лосинкин, точно получил особо важное задание.
— Не на массы, не на народ, а просто на актив людей, товарищ Лосинкин, — поправил Куропавин, покоробленный привычной дубовостью инструктора, и в совестливости, коснувшейся сознания — чего уж ты его так, — взглянул на него, после — на завпромотделом Шибаева, как бы тем объединяя их, привлекая их внимание к тому, что скажет: — И вот еще что… На комбинате готовится партийно-хозяйственный актив. Всем отделам горкома надо в нем участвовать и поставить во главу обсуждения обращение ЦК республики. Предварительно подумайте: выводы, предложения… Встретимся еще, обсудим.
Снова повторив «есть», Лосинкин, твердо ступая, вышел из кабинета. Болезненное, бескровное лицо Шибаева не утрачивало налета устойчивой горечи, — может, обострилась, давала себя знать хворь: такое по этой поздней осенней поре у язвенников, как слышал Куропавин, не в диковинку. Спросил же Шибаева о другом:
— Как наш почетный гость? Доволен? Не жалуется? В театре-то был?
— С Джигартаняном в порядке, — будто от саднящей боли поморщившись, сказал Шибаев. — Домой собирается — отправим! А вот другое… Не помогла наша «операция» с ним — опоздали мы, Михаил Васильевич, с коксом. Не успели.
— Не успели? — переспросил Куропавин, робея в смутном предчувствии: лишь теперь ощутил неестественное состояние Шибаева, явно вызванное каким-то глубоким его расстройством. — Не пойму…
— «Козел» случился на ватержакетном. Держались на высевках. Всех людей Ненашев поднял на ноги — просеивали коксовую крошку. С час всего не дотянули, пока выгрузили вагоны и доставили первый кокс.
Шибаев примолк: искренняя кручина отразилась на его морщинистом лице; нервные тонкие пальцы, опиравшиеся о ребро стола, подрагивали, точно по ним периодически пропускали электрический ток.
— Вот те, бабушка, и Юрьев день! — невольно вырвалось у Куропавина, и он поднялся, чувствуя, что немотой свело спину.
Прошелся по скрипевшим половицам, не слыша своих шагов. Нет, не боязнь ответственности — этого он не испытывал сейчас даже отдаленно, — тяжким грузом давило другое. «Не только не удалось выправить, как надеялись, план по свинцу, — все полетело, выходит, вверх тормашками! Но ведь война, война!.. И знаешь, знаешь, что такое свинец! Умрешь, встанешь на колени или выиграешь бой, добьешься победы!..»
Испарина выступила на лбу, он остановился.