Изменить стиль страницы

— Хорошо, — согласился лейтенант. — Дело было так. Я с одним из моих прожекторных отделений стоял на краю села, поблизости от железнодорожных стрелок и домика с красной крышей, притулившегося у самой железнодорожной насыпи…

— Да брось ты эти проклятые прожектора! — посоветовал Докучаев. — О себе говори: что с тобой было, ну и о чувствах своих, что ты переживал, чего добивался. Понятно тебе?

— Понятно. Только погодите, не мешайте, а то совсем с толку меня собьете… В этом казенном домике жила семья стрелочника, семь человек — ни больше ни меньше…

— Вот так, — смягчился Яблочкин. — Говори от души, смело, просто. История — такая хитрая штука, что сама заставит себя рассказать, если, конечно, это стоящая история, а не пустая трепотня…

— Хозяина звали Семеном. Он был потомственным стрелочником, до войны тоже работал стрелочником. А когда дела повернулись круче, когда фронт докатился до самого его села и железнодорожников стало не хватать, его отправили на курсы машинистов, потом поставили машинистом на паровозе. А на должность стрелочника вместо него определили его мать. Она и до того помогала сперва мужу, погибшему в самом начале войны, потом сыну, и дело это знала не хуже, чем они.

Семен овдовел еще до войны. Жена его умерла от сердца и оставила на руках мужа двух малолетних девочек. Когда Семен учился на курсах, он случайно познакомился с одной молодой вдовой по имени Рита. Муж Риты погиб во время бомбежки, и у нее тоже осталась маленькая дочурка.

Одинокой женщине приходилось куда как туго. Она работала в каком-то районном учреждении счетоводом, и в эти трудные времена ей, конечно, не так-то просто было прокормить себя и дочку. Поэтому, когда Семен предложил Рите выйти за него замуж, она, немного поколебавшись, согласилась.

Окончив курсы, Семен забрал Риту с дочкой и поселил их в маленьком казенном домике с красной крышей, где до того прожил всю жизнь со дня своего рождения. Такие домики стрелочников стоят обычно возле самой железнодорожной линии. Вы все видали их не раз.

Семен целыми неделями не возвращался домой. Большая нехватка была в машинистах, и его посылали то туда, то сюда. Дома оставались свекровь со снохой да четверо детей мал мала меньше, а самый младший — он родился у Риты от Семена — был еще сосунком…

Между первым прожекторным отделением моего взвода и двумя остальными пролегала железная дорога. Чтобы попасть из одного отделения в другое, мне приходилось пересекать ее у самого дома стрелочника, и я проделывал этот путь по нескольку раз в день.

В июле, когда стоят белые ночи, нам не было покоя от вражеской авиации. И хотя мы не отходили от прожекторов, но их лучи в такую пору не имели силы. На нас так и сыпались упреки и нагоняи, но что тут можно было поделать?

Днем, правда, мы отдыхали. Наше дело ведь такое: по ночам работай, днем отсыпайся. Оттого и называют нас в шутку «летучими мышами».

Когда, проверяя свои отделения, я проходил мимо дома стрелочника, Рита глядела в окошко, и я всегда видел ее в одной и той же позе: она стояла, наклонясь и облокотившись локтями на подоконник, подперев подбородок ладонями. Платье-сарафан оставляло открытыми ее белоснежные руки, а в глубоком вырезе почти до половины виднелись полные, ослепительно белые груди…

— Гей, гей, — вскричал Яблочкин — не надо так подробно!..

— Смотри-ка, а ведь он, оказывается, умеет рассказывать, — сказал Докучаев и так посмотрел на Сенаторова, словно увидел его впервые.

Это простодушное замечание придало смелости лейтенанту — он успокоился, повествование его стало еще более связным.

— …А я был каждый раз сам не свой, старался не глядеть в ту сторону, но это почему-то не удавалось, и шагал я мимо домика с красной крышей не иначе как скосив глаза. Дальше — больше. Я старался пройти как можно ближе к дому, наверное для того, чтобы лучше рассмотреть Риту.

И вот что особенно удивляло меня: не было случая, чтобы Риты не оказалось у окошка. Глаза у нее были серо-синие, очень красивые, с длинными ресницами и тонкими, дугой изогнутыми бровями, и глядела она так грустно, что мне становилось жалко ее. Чувство это все усиливалось, сам не знаю почему.

Прошло две недели, и хотя мы встречались так вот по нескольку раз в день, но почему-то не пробовали заговорить друг с другом.

За все это время мужа Риты мне не случалось увидеть хотя бы мельком, а свекровь ее расчищала пути, встречала поезда с флажком в руке или же хлопотала на своем огороде.

Огород у них был, в общем, большой; вдоль линии тянулась довольно длинная вскопанная полоса, где росла всякая всячина: картофель, капуста, зелень, огурцы, помидоры. Словом, то, чем может пропитаться семья, живущая на отшибе, вдали от города.

Встречаясь со мной, свекровь Риты приветливо здоровалась, расспрашивала о фронтовых новостях. У этой маленькой сгорбленной старушки скулы сильно выдавались вперед, а глаза были запавшие, но из глубины темных, чуть ли не черных глазниц они глядели на вас так спокойно, так ясно и ласково, что становилось теплей на душе. Славная это была женщина.

А мы с Ритой по-прежнему только пристально смотрели друг на друга и не говорили ни слова.

Я все время гадал: до каких пор могут продолжаться эти наши немые встречи, долго ли мы еще выдержим и будем вот так играть в молчанку? Ведь Рита не могла не заметить, как я невольно украдкой поглядывал на вырез ее сарафана.

И мне было так ясно, о чем говорит ее грустный, мечтательный взгляд. При всем старании, Рите не удавалось скрыть томившее ее чувство.

Однако я недоумевал. Она глядит смело, не отводя глаз встречает мой взгляд и каждый раз без стеснения поджидает меня у окошка; почему же она молчит, не пробует завязать разговор?

Мне даже приходило в голову, что она немая или, может быть, заикается и стыдится этого; однако я случайно услышал, как она разговаривала с детьми, ясно и отчетливо произнося слова тем звучным грудным бархатным голосом, который так красит нашу русскую женщину. Услышишь такой голос — и кажется: вот-вот во всей красе польется протяжная, хватающая за душу песня. Как поют в моем родном Саратове, вы, наверное, знаете. «Саратовские страдания» по всей России знамениты…

Неизвестно, сколько времени продолжалось бы это состязание в терпении, если бы в дело не вмешался случай.

Вся местность, окружавшая домик стрелочника, находилась под прицелом немецкой авиации.

Неподалеку от него железнодорожная линия разделялась на три ответвления: одна ветка уходила в лес, в глубине которого скрывался большой артиллерийский склад. О существовании склада было известно гитлеровцам, и время от времени этот район подвергался отчаянной бомбардировке. Другая ветка, также проложенная на скорую руку, следовала вдоль линии фронта, в некотором отдалении от нее, а третья вела к расположению противника и обрывалась близ передовой. По этой ветке пускали наши бронепоезда, и после коротких артиллерийских ударов они по ней же возвращались обратно. Понятно, что гитлеровцы внимательно следили за железнодорожным узлом и его ответвлениями.

Не проходило дня, чтобы вражеский самолет-разведчик не показывался, в небе по нескольку раз и не сделал над нами несколько кругов. Чаще всего это бывал «фокке-вульф», прозванный «рамой», — со своими двумя фюзеляжами он и в самом деле напоминал раму. Он летал на большой высоте, и зенитная артиллерия не могла вести по нему прицельную стрельбу. А нашим «Лагам», которые действовали на этом участке фронта, чтобы достичь такой высоты, требовалось столько времени, что вражеский разведчик успевал уйти целым и невредимым.

Ярость душила меня, когда я видел, как мы беспомощны против этого воздушного разбойника и как безнаказанно, совершенно спокойно он вершит свое коварное дело.

Достаточно ему было заметить какое-нибудь движение внизу на земле, или увидеть несколько идущих колонной автомашин, как он тотчас же вызывал бомбардировочную авиацию, и через короткое время на нас начинали градом сыпаться бомбы.