Сначала Яблочкин заведовал избой-читальней, потом стал инструктором в губкоме комсомола. С этой работы его призвали на военную службу. В армии он быстро выдвинулся, окончил курсы младших командиров; потом расторопного и сообразительного старшину зачислили в общеармейское училище, а позднее и в кремлевские курсанты. После этого он занимал ряд ответственных постов.
— Дзержинского и Свердлова мне случалось видеть совсем близко, вот все равно как вас, — с гордостью рассказывал Яблочкин. Называл он также имена многих других известных государственных деятелей.
Незадолго до войны его послали в Сибирь начальником одного из крупнейших золотых приисков, но по неосмотрительности проштрафился и слетел на небольшую должность.
Сразу же после начала войны он попросился на фронт. Просьбу его уважили — дали шпалу в петлицу и назначили политруком.
Таким образом, Яблочкин, некогда обладатель высокого звания, превратился в фронтового командира среднего звена.
В октябре 1942 года, когда институт комиссаров был упразднен и в войсках было введено единоначалие, политрука Яблочкина из политсостава перевели в командный. Он получил звание капитана и был назначен командиром зенитно-пулеметной роты.
Человек храбрый и смекалистый, он отличился и на этом новом для него поприще. В конце 1942 года Яблочкина наградили орденом Красной Звезды и назначили заместителем командира бронепоезда.
Несмотря на все жизненные перипетии, Яблочкин сохранил самоуверенный тон и начальственные замашки. Был он чрезмерно гордым, заносчивым, задиристым и смотрел на своих товарищей сверху вниз.
…Плечистый капитан скрестил богатырские руки на груди и, опершись локтями о стол, густым сильным басом продолжал:
— Мне сейчас сорок шесть лет. Я сменил четырех жен. Одна умерла, с тремя другими разошелся сам. Перед самой войной я женился в пятый раз, но эта моя жена тоже умерла, бедняжка, от неудачных родов, и теперь я опять один как бобыль.
От первых четырех браков у меня остались дети, и, надо сказать, они любят и уважают меня. Со своей стороны, я тоже стараюсь оказывать им внимание, хотя они живут в разных городах.
Так уж у меня получилось, что в жизни я не знал ни одной женщины, кроме тех, на которых был женат…
— Ну, братец, да к чему еще женщины при пяти-то женах? — прервал его Данилин и захохотал, видимо ожидая, что и мы вслед за ним покатимся со смеху, но никто не отозвался на его шутку.
Яблочкин нетерпеливо, словно от мухи, отмахнулся от него и продолжал:
— А женщины кружились вокруг меня. Должность у меня была высокая, власть моя распространялась на огромные территории в тысячу километров… Ну, а, как сами понимаете, высокое положение многих привлекает и, так сказать, зачаровывает.
А меня мое положение только сковывало. Я стал страшно недоверчивым: мне чудилось, что все женщины неотступно следят за мной, все охотятся за мной. И я стал сторониться людей, сделался до невозможности подозрительным, превратился в какого-то женоненавистника…
Я уже не мог просто и естественно разговаривать с женщинами и так перед ними пыжился, словно все они были моими личными секретаршами. А секретарш я сменил, дай боже, немало. Одни сами сбегали, других я прогонял. Но в интимных отношениях, поверьте, ни с одной не был. По правде говоря, я даже не представлял себе, как это я сумел бы решиться на что-нибудь в этом роде…
— А если бы сумел, то решился бы? — спросил Пересыпкин.
Яблочкин пожал плечами: дескать, сам не знаю…
— Выходит, что дело тут не в чести и совести, а в том, кто как сумеет уладить свои дела, — не отставал Пересыпкин.
— Перестань, не мешай рассказывать, — вмешался Кругляков.
— Когда я попал на фронт, меня сначала послали на Дамянский плацдарм, а потом под Волхов командиром отдельной пулеметной роты. И вот, в эту самую пору приключилась со мной одна памятная история…
Моя рота обороняла от вражеской авиации понтонный мост, наскоро сооруженный на реке Волхов. Мы стояли поблизости от всем известных в ту пору Селищенских казарм. Не проходило дня, чтобы мост и охраняющие его подразделения не подвергались жестокой бомбардировке нескольких сотен фашистских самолетов.
Все то время вспоминается мне словно какой-то кошмар. Это был сущий ад…
Однако мы стояли на месте и отражали атаки авиации, налетавшей на нас как воронье.
Нам приходилось туго. Людей осталась едва ли половина, пулеметные установки выходили из строя одна за другой. Конца этому аду кромешному не было. Не впервые приходилось мне участвовать в боях, но таких яростных, таких кровавых схваток я еще не видел…
Прошло еще какое-то время. Авиация и артиллерия противника перенесли огонь на соединения, оказавшиеся в кольце. Роте моей немного полегчало.
В один прекрасный день пришел приказ переправиться через реку у Мясного Бора, известного всем побывавшим на Волховском фронте как зловещее место.
Я разделил роту на две группы, два взвода возглавил сам, а другие два поручил своему заместителю.
Мы должны были переправиться через Волхов на лодках и пройти по узкому, в два-три километра шириной коридору, простреливаемому на всем его протяжении немцами, добраться до расположения наших войск и занять отведенную для нас позицию.
Первую группу повел я. Мы почти уже добрались до конца проклятого поливаемого огнем коридора, когда я получил тяжелое ранение. Одна пуля раздробила мне ключицу, другая продырявила руку.
В ту же ночь маленький самолет-биплан «По-2», а по-нашему фронтовому «кукурузник», доставил меня на Большую землю. «Кукурузник» этот был приспособлен для перевозки раненых. Между крыльями с обеих сторон было устроено по продолговатому, похожему очертанием на огурец гнезду. Гнезда эти накрывались крышками, как гробы. Раненых укладывали туда, закрывали крышками и переправляли в тыл… Сначала меня поместили в эвакуационный госпиталь, а оттуда перебросили в глубокий тыл.
После ада передовой мне показалось, что я попал прямо в рай. Тишина, покой — спи себе всласть, сколько душе угодно.
Когда силы стали возвращаться ко мне, я снова попросился на фронт, но вместо передовой получил под свою команду пулеметную роту, охранявшую аэродром. «Побудьте, сказали, какое-то время в тылу, вы еще не оправились после ранения». Вообразите только: мне прозябать в тылу! Как я ни просил, как ни убеждал начальство, что если бы хотел спокойной тыловой жизни, то остался бы в Сибири, меня и слушать не стали.
Принял я роту и вовсе расстроился: вижу, понабрали, где только могли, старших возрастов и всяких там инвалидов и составили из них подразделение…
Взял я роту в ученье, с утра до вечера бился над ней. И уж будьте уверены — дал ей жизни! Так своих инвалидов натаскал и вышколил, что, пошли их куда угодно, напусти на самую что ни есть укрепленную линию обороны врага, изничтожат, зубами прогрызут!
Но, как там ни крути, чуть смеркнется, и больше нечего делать.
Одно время повадился я к солдатам в землянки. Обойду все подряд, проверю, что и как, с бойцами побеседую. Но ведь с подчиненными быть на короткой ноге тоже не годится! Я ведь как-никак назывался командиром, и разводить дешевое панибратство совсем даже не собирался.
Словом, через некоторое время потерял я сон и покой. Четыре взводных командира составляли всю мою компанию — больше не с кем было перемолвиться словом. Аэродром наш не представлял для врага ни малейшего интереса — за все время ни один «мессершмитт» не пролетел над нами. Я никак не мог понять, кому пришло в голову выделять нас на охрану такого объекта.
Вставал я по утрам с петухами и ложился спать, как только смеркнется.
Хорошо на фронте! Знаешь, что перед тобой враг и что ты должен неусыпно следить за ним: он тебе не дает покоя, а ты ему, Одна сторона заставляет другую быть бдительной, подвижной, быстрой.
Лежачий камень мхом обрастет. Но на фронте мхом обрасти не дадут! За тобой — твоя страна, которую ты должен защищать. И сознание этого долга прибавляет и сил, и уменья. Рядом с тобой — друзья, и, что бы ни случилось, как бы туго тебе ни пришлось, они не изменят, не оставят. Вот что такое фронт!..