Изменить стиль страницы

— Как бы нам быстро собрать людей? Ну не всех, я понимаю, всех не собрать. Но что возможно. Хотя бы человек тридцать. Надо передать благодарность за средства. И успеть засветло в Покровку. Их мешок прихватить.

Князькин ногтем большого пальца почесал кончик носа.

— Если поискать, то собрать можно. А кто деньги повезет?

— Вы сами. А я провожу.

— Я? Сам? — Выдвинул ящик стола, заглянул туда, сильно сгибаясь, почти ложась на бок, снова задвинул. — Я не против. Но… Куш велик, а охраны…

— Что вас беспокоит?

— Балует кто-то последнее время. Воруют в деревне. А про деньги такие кто ж не знает?

— Много краж?

— Во! — Провел рукой на уровне глаз. Показалось, не убедил. Повторил движение, но уже выше головы.

— Странно. — Пирогов выдержал паузу, наблюдая за Князькиным. — Странно то, что ничего подобного неизвестно нам. Милиции. Вы зарегистрировали все случаи? У вас есть журнал происшествий?

— Тут они все. — Князькин постучал по лбу согнутым пальцем.

— Ненадежное это хранилище, — сказал и вспомнил Ударцева. Тот тоже полагался на память. Не доверял бумаге. Но если Михаила можно понять и простить, — такова его профессиональная лаборатория — то этот-то чего?.. Лодырь ты, гражданин Князькин. Лодырь царя небесного.

— А этот… Что до вас… Он все выспросил. Месяц тому назад. Да, месяц… Приезжал и выспрашивал. Но тогда еще ничего было. Теперь — хоть лазаря пой.

Пирогов прошелся по комнате. Почувствовал вдруг усталость, будто воз дров распилил и расколол. Да что воз! Десять возов. Бывают же такие собеседники: за полчаса все соки из тебя вытянут.

— Напишите для меня все случаи, что… у вас в памяти.

— Так мне время надо.

— Пишите сейчас. Чем вам не время?

Князькин кивнул с готовностью, точно только и ожидал этого предложения, перебрал в столе какие-то листки, нашел ручку, заглянул в чернильницу.

— Эк ты! Тоже ведь… Прошу, прошу в исполкоме чернил прислать, так ведь — куда! — некогда. Дела у них.

Потыкал пером, пригляделся к кончику.

— Сухо? — удивился Пирогов.

— Немножко е-е… Я ж этой-то, Нинке, паутовской секретарше сто раз говорил: обеспечь. Где в лесу-то чернила взять?

— Пишите карандашом.

— Так а если карандаш, он что, на кедре растет? — Снова ткнул пером в чернильницу. Пирогов, чтоб не видеть всего этого, вышел из домика на крыльцо. Улочка была пуста. Лишь Буран стоял в тени высокой ивы, привязанный к изгрызанной коновязи.

«Такое отдаленное село, глухомань, медвежий угол… И такой председатель сельсовета. Советская власть в его лице! А лицо — ни рыба ни мясо. Кишка гундячая».

Он обошел коня, осмотрел, нет ли у него потертостей под седлом, ссадин на бабках. Он знал, что ничего такого нет, потому что любил и берег лошадей по врожденной крестьянской уважительности к ним. Мысли его вертелись вокруг Князькина. Как он неприятен ему! И жирная, как у борова, холка, и густая шерсть из ворота рубахи, и нетерпеливый бегающий взгляд…

«Что имел в виду Паутов, когда просил приглядеться к этому кадру? Что тут разглядывать? Обычная тля. Сидит на шее у Советской власти и разрушает ее посильней Гитлера… Да, именно посильней Гитлера, потому что война с ним сплачивает народ, а Князькин его рознит, унижает, в грязь пихает… Именем власти…»

Высоко над головой прокричала ворона: кра-а. Пирогов поискал ее глазами, едва разглядел между ветвями. Посмотрел вдоль улицы. Стало на душе неуютно, беспокойно. Безмолвная открытая деревня лежала перед ним и вокруг. Ворона, жеребец Буран и он, начрайотдела, — три живых существа на все Коченево. Даже старух не видать перед домами. Даже мальчишки, что встретили его по приезде, куда-то умчались. Тихо кругом, как в пустоте необжитой, необитаемой. Как в зловещем царстве Кощея: ни дымка из труб, ни бельишка на веревках не видать. Целая, но мертвая деревня.

Кра-а…

Корней Павлович оглянулся на окна сельсовета. Сквозь стекло разглядел Князькина. В правой руке у него перо, левая то затылок скребет, то подбородок теребит, то в нос лезет. Тьфу!

Сплюнул брезгливо и пошел неторопливо улицей, заглядывая через низкие изгороди во дворы, холодея при виде бедности кричащей, запустения: грязь, навоз, солома, хворост, зловонная жижа, ломаные телеги, куроченные сани… Ни дерева, ни кустика. Лишь за стайками, поленницами, в глубине дворов зеленели грядки с огурцами, батуном, морковью.

Далеко протянула лапы война. Под Сталинградом стреляют. А здесь без мужских хозяйских рук избы, дворы рушатся, беднеет народ.

На околице он все-таки встретил деда. В рваненьком тулупчике, в безразмерных, толсто подшитых пимах, он шаркал по пыли и был так же безжизнен, как и вся деревня.

— Здравствуй, отец, — окликнул его Пирогов. Старик остановился, невидяще повернул к нему голову. — Куда народ-то подевался?

— Народ-то? Так на работе-ить, сдастся.

— Далеко?

— Так кто где. Кто при скотине управляется, кто сено готовит, кто на лесосеке. Много делов, дна не видать.

— Все, что ли, на работе? Как один?

— Не все. Я от — шатун пустой.

«Да тот, в сельсовете», — неприязненно подумал Корней Павлович.

— А ты-то — чужой, сдается, — спросил дед, моргая влажными, слезящимися глазами.

— Из района я, отец. Из милиции.

— Вона, — сказал уважительно. — Како дело иль затак?

— Да вот услышал — неспокойно у вас. Ворует кто-то.

— Осмелели, поганцы. Осмелели… Раньше-то боялись. Раньше суд скорый был: задницей об стену… И жить будет, и жизни не рад. А ноне, сдастся, осмелели. Страху нет. Ни бога, ни людей не боятся.

— Вы знаете таких смелых? Как их зовут?

— Из-за куста и свинья остра. — Шевельнул морщинистыми кистями рук, наверное, хотел руки развести: мол, кабы знать. — Не сказывается.

Перекинувшись с дедом еще парой слов, Корней Павлович повернул назад. Сделав неприступное официальное лицо, он быстро вошел к Князькину. Тот вскинул голову, дольше, чем следовало, смотрел на Пирогова. Его напугал и озадачил решительный вид начрайотдела. Он сжался, как виноватый кот перед затрещиной.

— Пишите?

— Сидит Елеся, ноги свсся, — заискивающе пошутил Князькин. — Вроде как все у меня.

— Так быстро? Вы ж говорили хоть лазаря пой.

— Петь бы еще, да на животе тощо. — Это была неправда. Живот у Князькина тоже был кругленький. Сытый.

Корней Павлович взял из его рук большой нестандартный лист (потом это оказалось половиной плаката ОСВОДа), пробежал глазами список: теленок, три овцы, одеяло, тулуп без рукавов, овца, латунный трехведерный котел, вилы и две лопаты, опять овца, старая шинель, сапоги. Обратил внимание, что против половины названных предметов нет ни месяцев, ни дней, когда произошли кражи. Нет и имен пострадавших. Сказал об этом.

— Где ж их теперь взять? — отозвался виновато Князькин. — Год прошел.

— Придется прогуляться по дворам. Выяснить.

Это не было капризом или проявлением неприязни. Решив повторить недавнюю работу Ударцева, он надеялся таким образом выйти на объект его внимания, последних забот. Для этого Пирогову нужна была точность. Тем более сам Михаил был человеком очень аккуратным и точным.

Пирогов сложил лист вчетверо, примерил к нагрудному карману, еще раз переломил. Спросил:

— Вы сами хоть что-нибудь предпринимали по этим безобразиям?

— Д-да. Принимали меры. Старики наши сошлись. Обговорили мы. Собрались по дворам идти. С обыском. Но сразу не пошли, а потом обида улеглась. Заглохла. А потом и совсем привыкли.

— Но ведь даже кобыла к кнуту не привыкает!

— То кобыла. Она — дура. А человек есть существо разумное.

— У вас были подозрения?

— Чо? А… Были… Много было. Тут же половина деревни мазуриков. От старого времени еще притаились.

— Что вы такое говорите?

— В чем застану, в том и сужу… Вы у нас новый человек. Наших порядков не видели.

— Уже двадцать с гаком лет везде одни порядки.

— Э-э. — Князькин махнул рукой, покривил рот.