Изменить стиль страницы

И рискнул купчина. Снарядил караван. Нанял охрану — лихих беспаспортных молодцев, вооружил, все грехи загодя отпустил. И двинулись молодцы в высокогорную степь и после двух месяцев странствий разыскали священное дерево, тучу паломников вокруг него. Обилие купеческих товаров затмило предложения алтай-кижи, теленгитов, кумандинцев. Весь скот, много тысяч голов, — все забрал Хилев. Никому ничего не оставил. Даже надежду на прежние радости.

Рассказывали, будто какие-то люди устраивали засады на пути хилевских отар, табунов, стад. Но не зря платил деньги купец, не зря подбирал в охрану беспаспортных удальцов.

Так в один год вознесся Хилев в «миллионщики», дом каменный против Успенского собора поставил, выделил денег на строительство реального училища, прослыл отцом-благодетелем, радетелем за просвещение. При этом не делал он тайны, как разбогател. С советами не навяливался, но когда спрашивали, охотно рисовал тропу, называл места опасные и просто гиблые. К весне сразу трос умников изготовились в путь, чуть лето проклюнулось, осенились крестными знамениями и выступили с караванами. А Хилев задержался вдруг. Понимал мудрец, запомнился его дерзкий рейд, не простят горцы великой обиды. Так и вышло. Все три каравана были остановлены в узком ущелье, людишки, что построптивей, побиты, что потрусливей — разогнаны, товары разграблены. Три купца на бобах остались. Хоть в петлю головой… Притворно негодовал Хилев: «Что деется-то! Честному человеку в горы ступить нельзя! Куда власти глядят? Надо послать военные команды, виновных примерно наказать!» И двинули власти казаков в горы. А поскольку виновные не сидели на месте, не дожидались плетей и нагаек, хватали всех, кто под руку попадался, пороли нещадно малого и старого за грехи прошлые, за грехи настоящие, в назидание на будущее. Попутно к христианской вере приобщали… А следом шел караван Хилева. Прямиком в Монголию.

С той поры не всходила трава на вилюшке-тропе. И зимой и летом шли по ней вьючные караваны. Принимай, Халха[4], дары земли русской! Один напильник — один сурок. Один складной ножик — семь сурков. Медный тазик — пятьдесят сурков! Выделанная крашеная кожа — сто сурков!.. Ах, ты в долг! Мы и этак могем! Рупь на рупь — шесть рублей. Слюни палец, жми вот сюда, и пусть твой Хубилхан поможет тебе возвратить долг… С процентами…

Сто тридцать семь купцов. У каждого «по тринадцать на дюжину» старших приказчиков. У старших — свои поддужные. По области и в Монголии. Сотни караванщиков потребовались вдруг, сотни расторопных товароведов, служащих и черных работников: весовщиков, грузчиков, конюхов, сторожей, гонцов-почтарей. Как прыщи на теле, вскакивали в области фактории, перевалки грузов, пятистенные ночлежные дома, лабазы, амбары, паромы на горных реках. Одна за другой возникали вдоль тропы деревеньки — три, пять рубленых изб. Как правило, на концах дневных перегонов. Многие мужики потянулись с предгорий вверх, почуяв звонкую монету. Длинна дорога, труден путь в Монголию. Месяц и больше длится. В один конец. Чем кормить лошадей, верблюдов? Особенно долгой зимой… И появились вдоль тропы копны сена, заготовленные бойкими, оборотистыми мужиками: пожалте! Не по карману? Так ведь никто не неволит. Хошь бери, хошь таком понужай дальше.

Звон купеческого золота раззадоривал мужиков к соперничеству. Сила верх над разумом, человечностью брала: в зубы его, в зубы!..

То там, то там красный петух вскидывался в ночи. Бабахали выстрелы.

«А чо, — говорил отпрыск Хилева, подогревая азарт, — мой-то начинал с малого». Чада другого хвастали: «Наш-то с пяти рублей капитал нажил». Сладкая нестареющая песня: не ропщи, человек, куриный твои век, в слезах, в недовольстве не прогляди свой черед.

Как мотыльки на свет, слетались падкие на дармовой медок беззаботные ушкуйники. Баловали на тропеe, заглядывали в деревни, навещали ватагами фактории. «Или все возьмем, или поделись честно». И случалось, делились. Невольно. Случалось, налетала коса на камень, и тогда возвращались под утро деловые мужики молчаливые, угрюмые, перепачканные землей… Кто хватится безродных башибузуков?..

Невероятно, но вся эта жестокая толкучка катилась, кишела без громких слов. Молчком, как в немом кино. Лишь тридцать лет спустя после Хилева появилась глубоко в горах на торговой тропе таможня, а в городе расширилась торговая инспекция. Они внесли некоторую стройность в первобытный содом. Но ударили по маленьким людишкам. Купцы же расширяли конторы, увеличивали приходно-расходные книги. Рынок в Монголии оказался прибыльней внутреннего. Больше и больше ерепенистых неудачников смиряло гордыню, отступалось от частных затей, нанималось на службы. Гамбургское серебро, империалы, русы, пушнина, панты, шерсть, кожа, скот, масло, орех — до одиннадцати миллионов рублей в год! — как вода из падающего сверху родника, касались многих рук и, смочив пальцы, сбегали на банковские счета Хилевых и К0.

Вот какая правда стояла за словами стариков — жили с того.

Пирогов глядел на их кряжистые фигуры, неулыбчивые умные лица и чувствовал себя чужаком. Да он и был чужак, ибо все, что происходило здесь четверть века назад, было до него, до его появления на свет.

Председатель сельсовета, немолодой, хворый, ломаный, битый в прошлую мировую и гражданскую войны, Иван Никитич Смердов дождался, когда старички удовлетворят любопытство Корнея Павловича, вынул из самодельного шкафчика обычный груботканый мешок, прошитый на несколько рядов со всех четырех сторон, встряхнул им — во сколько! — и поставил на стол перед Пироговым.

— Семьдесят три тысячи! Принимай!

Корней Павлович отрицательно головой мотнул, руки за спину спрятал.

— Сами повезете. Сами в банк сдадите. Я лишь сопровождать буду.

— Сам? Один?

— Мало?

Ночевать он пошел к Смердову. Поужинали картошкой с салом, растопленным на сковороде, заели малосольным огурцом. Потом уединились в боковушку, где было постелено Пирогову. Разговорились.

— Как у людей настроение?

— Да как! Неважное настроение. Газеты вертят, ищут, не написано ли, что война на победу пошла. А она не идет… Ты бы выступил перед народом.

— Я ведь тоже не знаю, когда она… на убыль. Затянулась.

— Все равно выступи. Ты ведь начальство какое! С района! Военный. Скажи, какие твои наблюдения за всем ходом. Поищи, нет ли в истории таких случаев. С Наполеоном — чем не пример? Заманили, растянули его по Руси широкой, а потом рога срезали. То, мол, и Гитлеру будет, только еще хуже.

— Об этом же товарищ Сталин сказал.

— Хорошее слово повторить не грех. Нынче как позвонили, что ты выехал, народ зачастил в правление, в Совет. Увидеть тебя хотят. Люди-то. Поговорить.

— Поговорить — не вещь. Но что нового, нового-то что скажу? Когда приезжий «сверху» начинает старые газеты пересказывать, это еще хуже. Значит, нет ничего утешительного и у начальства. Значит, дело худо, совсем худо… Я ж ведь и сам листаю газеты, ничего понять не могу. Бьем мы их страшным боем с первого дня войны, а, видать, не до смерти, потому как нет им конца, лезут, что твои тараканы. Вон куда прут! К Волге!

— О! Вишь как тебя самого забрало? Чего ж о неграмотных людях толковать. Те же недоумения, тот же вопрос. У некоторых тоска в глазах. Боятся.

— Не верят в нашу победу?

— Верят. Но… Очень уж больно. Понимаешь? Вчера почтари привезли десятую похоронку. Сколь их всех тут мужиков было? Деревня! А уже десятая. А к победе сотая, поди, объявится, будь она неладна…

— Но уж… — смягчил Пирогов, но других слов не нашел.

— Да уж, — решительно сказал Смердов. — Насмотрелся я на эти войны. Две за спиной. Поверь, стрижет она, проклятая, солдат, как конная косилка. Но одно дело там быть. На войне. Видно из окопа не очень далеко, но если голова не мякиной занята, разглядишь, откуда тебе грозят, придумаешь, как перехитрить врага. А не перехитришь, что ж, одно утешение, что закончились твои страхи. Разом… Другое дело здесь, в тылу… Мужик уже землей присыпан, а баба с ним, как с живым, еще разговаривает. Разговаривает и понимает, что может в эту секунду, в следующую… А если это мать?.. Трудно словами… Не мастер я. Нутро понимает, слова на язык не идут.

вернуться

4

Халха — старое название северной части Монголии.