Изменить стиль страницы

Топайде сунул пистолет в кобуру, торопливо достал из футляра фотоаппарат и принялся щелкать — такого ему еще не приходилось снимать, да и многим ли удается наблюдать такие сцены! Он бегал вокруг Миколы и, припадая на колено, щелкал, щелкал, — и в этом тоже не было ничего удивительного: фашист…

Миколу больше не останавливали: Топайде не возражал (какое ему дело, каким образом этот труп попадет в костер — главное: попадет!). Своими руками, онемевшими и непослушными, донес Микола Ларису до штабеля, уложил на дрова. Осторожно, бережно. Перебитая на допросе рука ее опять повисла. Приподнял Микола руку Ларисы, положил на грудь, сложил ее руки, как обычно складывают их покойникам. Пусть хотя бы это будет по-человечески. Косы, длинные, русые косы ее не были заплетены — разве заплетешь их одной рукой? Косы, ах, эти косы! Они особенно выделяли Ларису в глазах парней. Сейчас эти косы рассыпались, растеклись янтарной волной по сосновым, липким от смолы круглякам, даже здесь, среди смрада и тлена, источавшим сочный запах живицы.

Микола еще раз поправил перебитую ее руку, погладил затвердевшей жесткой ладонью мягкие белокурые волосы, коснулся их запекшимися губами. Поцеловал лоб — все еще в капельках пота, губы — так и оставшиеся искаженными нечеловеческим криком, глаза — расширенные от ужаса и боли, показавшиеся ему вдруг ожившими, когда в них отразились, покачнувшись, отсветы далекого неба, бездонная прозрачность синевы.

«Прости, Ларисонька», — проговорил еле слышно, словно провинился в чем-то перед нею, хотя, сам обреченный на смерть, сделал для нее все, что мог.

8

Гордей всячески избегал встреч с Миколой. Легко ли смотреть в глаза товарищу после всего, что было! Микола это понимал и делал вид, что не замечает бывшего друга. Впрочем, даже если они и захотели бы поговорить, вряд ли смогли бы: чаще всего работали в разных концах оврага, и к тому же все узники были такими грязными и обросшими, изможденными и согбенными, что стали очень похожи друг на друга, и узнать человека можно было лишь вблизи, да и то не сразу.

Поэтому, когда в течение одного дня Гордей дважды попался на глаза, а на третий — очутился наконец совсем рядом, Микола догадался, что тот специально подстерегает его, но не решается подойти. Да, собственно, о чем теперь говорить? Правда, судьба у них оказалась одинаковой, оба очутились в этом аду, в могиле для живых. Гестаповцы, конечно, не учли услужливого поведения Гордея на допросе. Они не считали своим человеком того, кто, не выдержав изуверских пыток, сознавался во всем и выдавал других.

У каждого человека есть надежда, но смертника ждет одна только скорая смерть.

О чем же Гордей собирается с ним говорить?

Еще вчера Микола скорее всего не обратил бы внимания на его желание, не стал бы разговаривать с ним ни о чем.

Но после вчерашней встречи — ужасной встречи с мертвой Ларисой, после которой ему все еще виделись ее застывшие глаза, — в душе Миколы что-то вдруг надломилось, и он понял, что уже не способен воспринимать мир так, как до сих пор. Непонятное равнодушие навалилось на душу и подавляло немилосердно, до отупения. И когда Гордей возник прямо перед ним, Микола не прошел мимо, а остановился.

Они стояли друг против друга, и ни тот, ни другой не решался начать разговор первым. Наконец Гордей поднял на Миколу глаза, но этих глаз нельзя было рассмотреть, так глубоко они запали. И Микола невольно подумал: неужели и у него самого так страшно провалились глаза?

Большие зеленые мухи копошились в кровавых язвах на лице и груди Гордея, а он даже не пытался их отгонять. На руках его, испещренных синими ссадинами, тоже противно пошевеливались большие блестящие мухи.

— Послушай, — выдавил из себя Микола, — отгони мух…

Гордей вяло поднял руку, но, как оказалось, вовсе не для того, чтобы отогнать мух. Он торопливо полез рукой за пазуху.

— Вот… возьми! — В руке у него была большая, покрытая ржавчиной игла. — Нашел. И спрятал. Держи.

— Зачем? — удивился Микола.

Гордей пристально посмотрел на него, помолчал, потом произнес дрожащим голосом:

— Ударь меня… Ударь вот сюда… — И он указал левой рукой на взъерошенный затылок. — Больше не могу… Эти мухи… Убей меня!

— Ты же знаешь: я этого не сделаю. Зачем просишь?

— Убей! Прошу тебя! Нет больше сил. Лучше сразу.

— Умереть легче всего, намного легче, чем отогнать мух, — сказал Микола. — Но… — Он выхватил из пальцев Гордея иглу и швырнул ее на дно яра, чтобы больше никто ее не нашел. — Пусть убивают себя те, кто убивал других. А нам нужно думать, как выжить!

— Думай не думай, ничего не придумаешь.

— Нет, думай! Ищи не иглу для себя, а то, чем можно убить врага.

Микола говорил, сам не веря себе, чтобы хоть немного ободрить Гордея, которого ему стало жалко, хотя Гордей — предатель. Гордей же был уверен, что Микола имеет в виду нечто определенное, конкретное, очень важное для спасения их обоих. Он уставился на Миколу темными яминами глазниц, и теперь Микола увидел наконец его глаза, утонувшие в продолговатом черепе. В них засветилось что-то живое, почти осмысленное. Гордей снова вяло взмахнул рукой, и несколько мух лениво поднялись с насиженных мест и закружились над головой.

Рявкнула поблизости собака, и Гордей испуганно ринулся в сторону, засеменил прочь, а потревоженные мухи роем устремились за ним.

Микола тоже отправился на свое место. Мысль, мелькнувшая в разговоре с Гордеем, накрепко засела в голове. Если Гордей нашел среди трупов иглу, смог спрятать ее за пазухой и незаметно носил, задумав убить себя, то почему нельзя там же найти нечто другое.

И, как ни странно, это вдохновляло. И постоянный кошмар вечерней проверки, и унизительная толкотня вокруг бидона с баландой, и потом суетливое устройство на ночь в сырой и тесной землянке — сегодня все прошло как-то иначе, не так, как всегда. Пусть смутная, ни на чем не основанная, может быть, даже ложная, но все-таки появилась, воскресла надежда.

В тот вечер Гордей больше не прятался, а старался быть на виду, поблизости, и в землянке примостился спать рядом, и не заснули они сразу, как бывало до сих пор после изнурительного дня, а еще долго почти неслышно перешептывались, и никто посторонний не мог понять их шепота. Казалось, кто-то бормочет во сне, а что именно, не знает и сам. Но они-то все хорошо понимали, потому что знали много такого, чего никто больше не знал, и это придавало их разговору только им одним понятный смысл.

— Ты думаешь, это я? Поверь — нет. Клянусь! Кто-то другой.

— А кто?

— Не знаю. Я составил план уничтожения водокачки. Послал в отряд. А мне этот план показали в гестапо. И мою подпись. Я мог бы не поверить, но не узнать свою подпись…

— Значит, среди нас или в отряде был предатель.

— И когда меня стали бить, я не выдержал.

— А Лариса выдержала.

— Не переношу побоев. Еще с детства. Такой вот. Сам себе противен.

— Все равно надо молчать.

— И когда других бьют, тоже видеть не могу. Кошку мучают, а у меня сердце разрывается. Скажи: это измена?

— Не знаю.

— Нет, ты скажи… только честно.

Но Микола не ответил, сделав вид, что заснул, и Гордей тоже замолчал.

9

Как ни старались гестаповцы изолировать узников и весь лагерь от окружающего мира, отзвуки земной жизни пробивались в яр сквозь «мертвые зоны» и ржавое кружево колючей проволоки.

Узники, которых выводили на территорию Кирилловской больницы (тоже таскать и уничтожать трупы), рассказывали, что возле куреневской полиции построен большой бетонный дот с амбразурами на улицу, а двор весь изрыт траншеями. Пьяный полицай проболтался: кругом, мол, партизаны, а за Дымером и Ирпенем уже Советская власть.

«Вот бы партизаны совершили налет на Бабий яр…» — мечтал Микола, хотя прекрасно понимал, что в город партизанам не прорваться. С кирилловских холмов собственными глазами видел Микола взорванный мост через Днепр — длинные металлические фермы, упавшие в воду с высоких бетонных быков. А на станции Киев-Петровка недавно пылал эшелон, и находящиеся в нем боеприпасы рвались с таким оглушительным грохотом и треском, что даже и в яре было слышно.