покой и пространство

сердцем ты даришь, Никорцминда,

затем, что стоишь

на грузинской земле

нерушимо.

И в отблеск восхода,

как в сон о тебе наяву,

как возглас восторга,

 твой купол

 упал в синеву,

 мир линий и ритмов,

зов звонов.

Паденье в пространство,

 паренье

на плещущих крыльях грифонов

прозрачно

твое, Никорцминда...

Я славлю исканья!

Веками,

храня и меняя обличье,

исканья

из камня.

Венец их пою,

 прославляю величье

твое, Никорцминда!

— За нашего бога, мой Гурам! За бога, который не сидит на облаках, не моет бороду, не орошает землю дождем, который ради нас душу отдаст черту!

Я выпил и закрыл глаза. Кругом мерцало, переливалось море синих, розовых звезд. Потом я почувствовал на плече чью-то огромную лапу и открыл глаза. В тумане вырисовывался незнакомый великан с бухгалтерскими счетами в руках. Это был не бог. Это был черт, явившийся за нашими душами.

...Мать сидела у окна и что-то читала. Она была настолько увлечена, что не заметила, как я вошел в комнату. До сих пор я ни разу не говорил ей, что пишу стихи. Она, в свою очередь, никогда об этом меня не спрашивала. Тем не менее я чувствовал, что мать о чем-то догадывается — часто ночью, мучась над непокорной рифмой, я вдруг замечал ее любопытный, настороженный взгляд. Мысли мои путались, я закрывал тетрадь и ложился спать. И вот сейчас я понял, что в руках у матери моя заветная тетрадь.

— Мама!

Мать вздрогнула, быстро захлопнула тетрадь и испуганно взглянула на меня.

— Эту тетрадь, сынок... — она запнулась. — Ты не обижайся... Прочту и положу на место.

Во взгляде матери я уловил мольбу, и мне стало ужасно неловко.

— Что ты, мама! Я просто стеснялся показать их тебе, думал, не понравятся...

— Сейчас дочитаю, осталось два-три стихотворения.

Я вышел на кухню. Когда спустя несколько минут я вернулся, мать накрывала па стол.

— Ну как, мама, понравились стихи? — спросил я с наигранным равнодушием.

Мать улыбнулась и кивнула головой.

— А все же?

— Так себе... — ответила мать.

— Как?! — удивился я.

— Ну да, стихи ничего себе! — повторила мать.

— Не нравятся? — спросил я испуганно.

— А тебе нравятся?

У меня вдруг пересохло во рту.

— Разумеется... Пишу — значит, нравятся... Каждому нравится своя работа.

— Как сказать... Вот я, например, недовольна своей работой — обед получился невкусным.

— То, что не нравится, я выбрасываю!

— А я все же решила оставить, может, тебе понравится. Садись попробуй.

Я нехотя взял ложку. Суп из фасоли показался на редкость невкусным. Я молча отодвинул тарелку.

— Ну вот, оставила тебя голодным! — забеспокоилась мать.

— Мама, чего, по-твоему, не хватает моим стихам?

— Хватает-то всего, все на своем месте: рифма, размер...

— Чего же еще?

Мать долго молчала, закрыв глаза и обхватив руками голову, потом сказала:

״— Стихи — как человек, сынок. Мало разве людей — все у них на месте: руки, ноги, нос, глаза, — и все же это не люди. Смотришь на такого: человек как человек, а узнаешь поближе — нет человека — чего-то ему не хватает именно человеческого... Ты не обижайся, сынок, но твоим стихам тоже чего-то не хватает. Чего-то такого, что нельзя высказать словами.

— Ты хочешь сказать — не хватает души?

— Нет, сынок, души-то в них как раз слишком много, так много, что не

 остается места для твоей собственной души.

— Не понимаю!

— В том-то и дело. Не понимаешь...

— Ничего мое тебе не нравится, ничему не веришь. Тебе не угодишь! — вспыхнул я.

— С чего ты взял, сынок? Для меня дорого все написанное тобой, будь то хоть мой смертный приговор. Лишь бы чувствовались в нем твоя душа, твоя кровь, твои думы... Пиши о том, что беспокоит тебя.

— А это что? — схватил я тетрадь.

— Простые упражнения. Ты способный мальчик, и рифма дается тебе легче, чем другим: «край» — «рай», «заря» — «моря». Вот и все, — сказала мать и стала убирать со стола.

Мне еще не доводилось видеть свою мать столь прямой, строгой и бесцеремонной в разговоре со мной. Я смотрел на нее удивленно, даже с испугом. Она почувствовала, что обошлась со мной слишком жестоко, и расстроилась. Движения ее стали резкими, суетливыми. Она опрокинула стакан, уронила ложку и, наконец, разбила тарелку. Я подошел к ней, обнял за плечи и, улыбаясь, спросил:

— Мама, ты думаешь, я обиделся?

— Нет, сынок. Это я сегодня что-то не в духе. А стихи у тебя хорошие. Вот это, например: «Подари мне улыбку твою». Это, конечно, для Гулико?.. Или другое: «Луна над Метехи». И вот это: «Домик мой старый, милый...» Очень поправилось... Гулико ведь нравятся твои стихи?.. Сегодня я сама не своя. Читала с таким удовольствием, и вдруг... Ей-богу, не знаю, что со мной...

Мать разволновалась, язык у нес стал заплетаться, руки дрожали.

— Очень хорошие стихи! Я даже всплакнула. Как это у тебя сказано про меня? Так тепло, так хорошо.

Мать лгала, глядя мне в глаза. Она забыла все, о чем минуту тому назад говорила так смело и убежденно. Сейчас она лгала, лгала с единственной целью — не обидеть, не отпугнуть меня. И чем явней и наивней была эта ложь, тем ближе и родней становилась она, моя бедная, несчастная мать. Я готов был схватить проклятую тетрадь, изорвать ее в клочья, броситься на колени и долго-долго целовать дрожащие руки матери. С трудом сдерживая душившие меня рыдания, я выбежал из комнаты.

МОРЕ

Над раскаленным песком колышется легкое марево. Через накинутую на глаза косынку Гулико я смотрю на солнце. Оно переливается всеми цветами радуги — красным, зеленым, желтым, синим, сиреневым... Я пальцами суживаю веки — на небе появляется несколько солнц. Они дрожат, словно пестрые веерообразные павлиньи хвосты. Вот таким, наверно, видят небо эскимосы — полным красок и солнц. Какое счастье! Я улыбаюсь своим глупым мыслям и раздвигаю веки. Сейчас на небе по-прежнему одно солнце — огромное пылающее солнце.

— Пять калорий принято! Переворачивайтесь! — предупреждает дежурная по пляжу.

Интересно, сколько калорий принял я?.. Мало, оказывается, знать, что ты лежишь на горячем песке и загораешь под солнцем. Нужно еще считать, сколько калорий тепла приняло твое тело. Смешно!

Вдруг на лицо мне упала темь. Я скинул с глаз косынку и поднял голову. Надо мной стояла девушка — стройная, как тополь, с белым, точно выточенным из мрамора, лицом, огромными синими глазами и копной иссиня-черных волос. Это была она!

...Вчера вечером она вошла в мою комнату и спросила:

— Простите, вы и Авто живете вместе?

— Какой Авто?

— Авто!

— А-а, конечно! Садитесь, пожалуйста!

— Вас зовут Гиви?

— Да-да. «Господи, как она красива!..» Прошу вас, садитесь!

— Где он?

— Авто? «Какие у нее глаза, боже мой, какие волосы!..»

— Скоро он вернется?

— Скоро. Садитесь же, пожалуйста! Желаете шампанского?

— Спасибо, не хочу.

— Лимонаду?

— Нет!

— Угощайтесь шоколадом!

— Обещал встретить на вокзале, устроить номер... Куда же он делся?.. Хорошо еще, оказался свободный номер... Я выехала из Тбилиси днем позже... А вы вместе приехали?

— Кто? Я и Авто? Да. Вместе.

— Я внизу, в сто пятом номере. Передайте ему, пусть позвонит.

Девушка встала.

— Посидите немного. Выпьем по бокалу за наше знакомство.

— Хорошо.

Я быстро наполнил бокалы, и мы чокнулись.

— За наше знакомство!

— Да.

Мы улыбнулись друг другу, и вдруг улыбка застыла у меня на губах. В дверях стояла Гулико! Дальше все произошло так, как это бывает в плохих опереттах. Девушка обернулась, удивленно взглянула на Гулико и медленно поставила бокал. Хлопнула дверь.