Я не выдержал диалога миллионера и нищего и, прикрыв рот рукой, выскочил вон.

В коридоре никто меня не остановил, никто не стал расспрашивать. Только Гулико молча проводила до конца коридора, но, не дождавшись от меня ни слова, отстала.

Я спустился по лестнице. Дойдя до нижней ступени, почувствовал на себе ее взгляд и оглянулся. Гулико стояла на верхней площадке, упершись локтями в перила, и, опустив подбородок в сомкнутые ладони, смотрела на меня.

— Чего уставилась? — огрызнулся я.

Гулико выпрямилась, покачала головой и ушла.

Я спустился в университетский сад, шлепнулся па скамейку. Девчурка, присев передо мной на корточки, маленькой лопаткой копала землю и посыпала ноги мальчика. Тот покорно стоял, словно молодой саженец, и улыбался. Девочка частенько посматривала на мальчика, проверяя, вырос ли он, и продолжала копать землю.

Мальчик тоже ждал, когда начнет расти, и улыбался, улыбался.

В саду стояла теплая майская погода.

Именно в этот теплый майский день расходная часть государственного бюджета благодаря моей двойке сократилась на 275 рублей и 40 копеек *.

* Имеются в виду денежные знаки до реформы 1961 года.

Стипендия относится к той удивительной категории денег, которую не назовешь иначе как божьим даром. Для меня, человека честного, всегда оставались неразрешимыми три вопроса: почему мне выплачивают стипендию, почему этот божий дар облагается подоходным налогом и почему с меня требуют плату за обучение? К тому же я был твердо уверен, что нет на свете человека, который бы нуждался в стипендии больше, чем я.

И вот теперь, лишенный стипендии, я сидел в университетском саду и взирал на маленькую девочку с бантиком, которая закончила посадку саженца и приступила к его поливке.

Мальчик-саженец взглянул на меня и улыбнулся.

— Как тебя зовут, мальчик? — спросил я.

— Его зовут Лаша, меня — Ия! — ответила девочка.

— А почему ты его поливаешь? Ведь он может простудиться.

— Чтобы вырос!

— Так мальчики не растут. Вот я, когда был маленьким, много ел и вырос большой, видите?

Девочка недоверчиво взглянула на меня.

— Что вы ели? — спросила вдруг она.

— Хлеб с маслом, молоко, кашу, пирожное... — начал я загибать пальцы. Дойдя до большого пальца, проглотил слюну и умолк...

— А теперь? — спросила девочка.

— Что — теперь? — спросил я.

— Что вы теперь едите?

— Теперь? Еще ничего. А что буду — не знаю, — улыбнулся я.

— Почему? — спросила девочка.

— Потому что потерял стипендию.

— Что?

— Стипендию!

— Где потеряли?

— Как — где?

— Ну, вы ведь сказали «потерял». Что вы потеряли?

— Ничего я не терял. Пошутил.

— Скажи, дяденька, что ты потерял?

— Перпетуум мобиле.

— Что-о-о?

— Пер-пе-туум мо-би-ле! — произнес я по слогам, полагая, что девочка не сможет повторить слово и отстанет.

Но свершилось чудо.

— Пермендумобиле? — спросил мальчик.

— Ого, как ты вырос! Хватит, вылезай из грязи! — переменил я тему беседы.

־— Не вылезай! Высохнешь! — велела ему Ия. Мальчик не сдвинулся с места.

— Дядя, ты сильный? — спросил он.

— Так, ничего себе.

— Ну-ка, согни руку!

Я согнул руку, напряг мускулы. Мальчик указательным пальцем пощупал бицепс и в знак одобрения икнул.

— Сильнее горы?

— Конечно!

— Сильнее медведя?

— Разумеется.

Дети облегченно вздохнули.

— А теперь хватит, ты уже большой! — сказал я Лаше, обнял его за плечи, приподнял и вытащил из земли.

Мальчик потопал ножками, стряхнул землю.

— До свидания! Дома, перед сном, поешь хлеба с маслом и утром встанешь большо-о-ой-большой!

Я поцеловал мальчика и опустил на землю.

— Уходишь, дядя? — спросил с сожалением Лаша.

— Ухожу. Ну-ка, покажи твои мускулы!

Мальчик согнул тоненькую ручку, напряг шею, затаил дыхание и уставился на меня. Я тронул пальцем его руку.

— Э, да ты, брат, оказывается, не шутишь! — удивился я.

Лаша расцвел в улыбке и взглянул на девочку.

— Завтра я буду еще сильнее: поем хлеба с маслом, — заверил он меня.

— Смотри, не подведи, пожалуйста! — попросил я мальчика и покинул сад...

По правой стороне Варазис-Хеви стоит дом. На четвертом этаже этого дома — моя комната. С востока и запада со мной граничат добрые соседи, с севера — гора мусора, сваленного для засыпки оврага, с юга — университет. Площадь комнаты — 26 квадратных метров, но в жилуправлении, с благородной целью снизить мне квартплату, площадь изменили на 20. Мебель комнаты — две кровати, один письменный стол, три стула и один шкаф. В шкафу — три с половиной тарелки, четыре стакана, столько же вилок и ложек. Что же касается вешалки — функции ее выполняю я сам: вся моя одежда на мне. Поэтому, уходя из дому, я вручаю ключи первому попавшемуся соседу или же оставляю дверь вовсе не запертой.

...С тяжелым сердцем поднимался я по лестнице. Дверь передней оказалась открытой. Я вошел в комнату и остолбенел. По телу пробежала дрожь, колени подкосились. Комната была полна соседей. Они окружали кровать, на которой сидела худая, белолицая, седая усталая женщина средних лет. Женщина, грустно улыбаясь, тихим голосом рассказывала что-то. Моего прихода соседи словно и не заметили. Женщина спокойно посмотрела на меня и продолжала свой рассказ. Соседи сочувственно покачивали головами. Женщина вдруг умолкла, уставилась на меня, потом взглянула на соседей. Соседи обернулись. В комнате наступила мертвая тишина. Я слышал биение собственного сердца и противный скрип стула. Больше ничего. Женщина не сводила с меня глаз. Потом она испуганно посмотрела на соседку Элико. Та утвердительно кивнула головой. Тогда женщина встала. Руки и губы ее дрожали. Она была удивительно похожа на ту, другую женщину, которая двенадцать лет тому назад здесь, в этой комнате, в четыре часа ночи разбудила меня, перекрестила и поцеловала в грудь. Потом ее увели двое мужчин, один из которых выглядел испуганным, а другой — с полным серебряных зубов ртом — улыбался.

Это была моя мать.

Сейчас нас разделяли каких-нибудь три шага. Ома шла ко мне медленно, очень медленно, я уже слышал ее дыхание. Мне хотелось повернуться н убежать, но я не мог сделать этого. Я закрыл глаза и ждал, что будет дальше. Потом я почувствовал на своем плече ее голову и услышал шепот:

— Здравствуй, сын.

И еще, и еще много-много раз: «Здравствуй, сын...» Я понял, она ждала ответных слов: «Здравствуй, мама». Но я не смог произнести их.

— Здравствуйте! — сказал я и заплакал.

Я сижу на кухне и смотрю в окно — на выстроившиеся перед зданием университета чинары. Одна, две, три, четыре... Соседи, видно, уже спят. Элико больше не заходит и не уговаривает меня: «Иди в комнату, парень, не будь бессердечным, пожалей женщину...» Она тоже, наверно, легла... Ни о чем меня не спросила — где я учусь, па каком курсе, как живу... Семь. Семь чинар... Их, видно, сажали через год, иначе почему седьмая чинара выше всех остальных? Сейчас я войду в комнату, спрошу: «Ты спишь, мама?..» Что за вопрос! Спрошу: «Как ты себя чувствуешь, мама?» Или: «Не обижайтесь, сударыня...» Нет, говорить так не следует... Это, наверно, последний трамвай. Сейчас он пройдет и вернется лишь в четыре утра... Я знаю этого вагоновожатого, он разрешает мне подниматься с передней площадки, а потом смеется: «Дружок, хоть ты и депутат, а все же не забудь насчет билета...» Прошел... Дзинь, дзинь, дзинь... Часы на улице с моей стороны показывают час ночи, с другой стороны на них, наверное, уже светает... Сейчас я войду к ней и скажу... Что я скажу ей? Не знаю. А что скажет она?

Я тихо приоткрыл дверь. Мать лежала па кровати, подложив руки под голову, уставившись в потолок. Я подошел к своей кровати и лег. Лежал час, быть может, два, может, минуту, а может, и все двенадцать лет... Вспомнил все, начиная с того дня. Закрыл глаза, и передо мной прошли все те годы — ясно, отчетливо, словно семь чинар. Но ее не было нигде. Ее, матери, не было нигде. Сейчас она есть, мы вдвоем в одной комнате. И это не сои, это явь, как те семь чинар перед университетом. Сейчас мы лежим в разных углах комнаты и одинаково несчастны оттого, что пришел, наконец, этот счастливый день.