— Вы кого-нибудь, ищете, миян джи[21]?
Мусульманин пристально всмотрелся в прохожего. От волнения руки у него задрожали, и он не мог выговорить ни слова. Наконец, облизнув пересохшие губы, он с усилием проговорил:
— Не Манори ли тебя звать, сынок?
— А откуда вам известно мое имя? — удивился молодой человек и даже перестал играть ключами.
— Семь с половиной лет назад ты, сынок, был еще совсем маленький, — старик страдальчески улыбнулся.
— Уж не из Пакистана ли вы? — живо спросил Манори, и глаза его заблестели. — Сегодня оттуда приехало много народу.
— Да… А раньше я жил в этом переулке, — старик тяжело вздохнул, на лице у него появилась жалкая улыбка. — Мой сын Чирагдин был портным, и за полгода до раздела мы построили здесь новый дом.
— О, так вы Гани-миян! — радостно воскликнул юноша. — Теперь я вас узнал!
— Да, сынок, я Гани-миян, Абдул Гани, здесь все меня знали… Чирагдина и внуков теперь уже нет в живых… но я дал себе обет — хоть разок взглянуть на наш дом, — он еле сдерживал подступившие к горлу рыдания.
— Вы как будто бы еще до раздела уехали отсюда? — в голосе Манори звучало искреннее сочувствие.
— Да, сынок, видно, такова уж была моя судьба, — я уехал по делам перед самым разделом. А если бы остался, то вместе с остальными бы… — он не мог договорить: перехватило горло, а на глазах показались слезы.
— Не надо, Гани-сахаб, — Манори взял старика за руку, — зачем так убиваться… Лучше пойдемте, я покажу вам ваш дом.
Между тем по всему переулку уже успела распространиться новость: появился какой-то страшный пакистанец, который хотел украсть ребенка Рамдасии… и если бы не ее сестра, мусульманин, наверное, утащил бы малыша. Женщины, сидевшие прямо на тротуаре, услышав про такие страхи, поспешно скатывали свои циновки, созывали весело игравших на улице ребятишек и спешили вместе с ними укрыться в домах. Когда Манори со стариком вошли в переулок, их встретили плотно закрытые двери и окна. На улице не оставалось ни одной живой души, кроме бродячего торговца-разносчика да местного силача Раккхи, который, развалившись в тени развесистой смоковницы у колодца, спал богатырским сном и оглашал переулок громким храпом. Из всех щелей на пришельца с интересом и страхом смотрели десятки глаз. За закрытыми окнами раздавались возгласы удивления: несмотря на то, что теперь борода у него была совершенно седая, все сразу узнали Абдула Гани, отца портного Чирагдина.
— Вот где стоял ваш дом! — проговорил Манори и показал на какое-то пепелище. Гани вздрогнул, замер на месте и широко открытыми глазами посмотрел туда, куда показывал Манори…
— Вот это… пепелище? — с трудом двигая будто сразу одеревеневшим языком, наконец хрипло проговорил он, и все еще не хотел поверить своим ушам и глазам.
— Ваш дом сгорел еще тогда, во время раздела, — голос юноши доносился до Гани как будто издалека. Он даже не почувствовал, как Манори мягко взял его за локоть.
Тяжело опираясь на палку, старик приблизился к пепелищу. На месте дома — почерневшая площадка, обломки горелого кирпича. Все, что могло хоть как-то пригодиться — железные скрепы, обгорелые бревна, цельные кирпичи, — давным-давно растащили соседи. Каким-то чудом уцелела лишь полусгоревшая дверная рама, одиноко возвышавшаяся у входа, да еще в дальнем углу виднелся остов сгоревшего шкафа. Медленно, точно двигаясь среди могильных плит, обошел старик голое пепелище. Ветерок шевелил редкие седые волосы. Манори молча двигался за ним. Старик остановился в самой дверной раме и стоял, словно символ человеческой скорби, в черном траурном обрамлении.
— Только это… только это и осталось… от дома? — глухо выдавил он. Коснувшись рукою косяка, он бессильно опустился на землю и приник головой к обгорелому дереву. Мучительный стон вырвался из его груди.
— А-ай! Чирагдин мой! Чирагдин!..
С косяка посыпался легкий черный прах, он осел на одежде старика. С перекладины прямо в выложенную кирпичом канаву для стока воды, которая начиналась от порога, свалился скорпион; он сделал несколько судорожных движений, перевернулся на брюшко и уполз под обломки кирпича.
Через наглухо захлопнутые окна домов напротив смотрели десятки лиц, на которых можно было прочесть самые разные чувства: сострадание, любопытство, страх…
В напряженном ожидании люди вполголоса обменивались короткими фразами:
— Приехал старик Гани? Где он?
— Уж теперь-то он обязательно узнает!..
— Нынче уж обязательно узнает все, что произошло тут семь лет назад!..
Людям казалось, что само пепелище должно поведать убитому горем человеку о том, что произошло здесь в тот далекий августовский вечер, когда Чирагдин мирно ужинал в своей комнате на втором этаже, как вдруг с улицы громко, будто по неотложному делу, его позвал Раккха-борец… В те дни Раккха был полновластным господином переулка Бансан. Перед ним трепетали не только мусульмане, но и его единоверцы — индусы. Услышав, что его зовут, Чирагдин поспешно спустился вниз. Его жена Зубейда и оба мальчика, Кишор и Султан, приникли к окну.
Не успел Чирагдин открыть дверь, как Раккха рванул его через порог и, швырнув на камни мостовой, подмял под себя. Схватив борца за правую руку, в которой узкой полоской блеснул нож, Чирагдин в смертельном страхе закричал:
— Не убивай меня, Раккха! Караул! Спасите!.. Зубейда! Спасите!..
И тотчас же наверху дикими голосами завопили жена и дети. Зубейда кинулась вниз. Подскочивший ученик Раккхи заломил несчастному руки, а Раккха, придавив коленом ноги Чирагдина, злобно прорычал сквозь стиснутые зубы:
— Что же ты кричишь, приятель?! Я ведь дарю тебе Пакистан! Вот тебе, держи его! — И нож вонзился в грудь Чирагдина.
При этом зрелище соседи бедного портного в страхе захлопывали створки окон и запирали двери на крепкие засовы. Но даже и через закрытые двери до них доносились отчаянные крики Зубейды и ее детей. Потом детские голоса внезапно умолкли и сгущающиеся сумерки оглашали лишь истошные вопли Зубейды, которую терзали насильники. Потом и они оборвались, и в переулке наступила зловещая тишина…
Наутро обезображенные трупы Чирагдина, Зубейды и их детей были найдены в соседнем канале.
Два дня шайка Раккхи громила дома мусульман. Когда с ними все уже было покончено, дом Чирагдина почему-то сгорел. Раккха-борец в ярости поклялся, что живым зароет в землю того, кто поджег дом: ведь беднягу Чирагдина и всю его семью он отправил на тот свет только потому, что хотел завладеть его новым просторным жилищем. Раккха даже заранее припас все необходимое, чтобы совершить обряд очищения жилища мусульманина, прежде чем поселиться в нем…
И вот уже семь с половиной лет Раккха-борец считает это пепелище своим бесспорным владением. Без его разрешения никто не смеет взять отсюда даже обломок кирпича…
Жители переулка, застывшие у окон, вспоминали; портного Чирагдина и строили догадки, расскажет ли Манори Абдулу Гани обо всем, что произошло здесь семь с половиной лет назад. А старик стоял, прижавшись лицом к обгорелому косяку, царапал ногтями почерневшую землю пепелища и высыпал ее себе на голову; при этом сквозь горькие рыдания он приговаривал:
— О Чирагдин, сын мой, где ты? Скажи, Чирагдин, скажи хоть слово! Куда ты ушел? Куда скрылся?.. О Кишор! О Султан! Мои милые внуки! Зачем вы покинули своего старого деда?!
А с обгорелого косяка по-прежнему на серебряную седину головы и на белую рубаху старика медленно осыпался черный прах… Тем временем кто-то разбудил Раккху-борца, безмятежно спавшего в тени смоковницы. Узнав, что из Пакистана приехал Абдул Гани и что сейчас он здесь, на развалинах своего родного дома, Раккха почувствовал, как его рот наполняется липкой слюной. Он поперхнулся, громко отхаркался, сплюнул на выложенную кирпичом площадку у колодца. Потом опасливо покосился в сторону пепелища, учащенно задышал и выпятил вперед нижнюю губу.
— Абдул Гани сидит на своем пепелище, — вполголоса доложил Раккхе его ученик и напарник Лаччха, подсаживаясь к хозяину.
21
Миян джи — почтительное обращение к мусульманину.