Вы, конечно, не раз читали рассказы о мучительной женской доле, особенно в странах, где женщина от века считалась «низшим существом», обязанным всячески обслуживать и улещивать своего владыку-мужа. Но Мохан Ракеш никого и ничего не повторяет: он наново творит образ Бало и ту обстановку, в какой она живет и страдает. И тема — если можно обозначить этим холодным словом горестное содержание рассказа «Лепешки для мужа» — обретает новое звучание.
«Благодетели» — рассказ о душевной грубости, жертвой которой становится мальчик-бедняк, веселый бродяжка, влюбленный в море, в небо, в свою свободу, в красоту мира. Жирный лавочник, расположившийся со своей семьей на пляже, обвиняет его в краже ложки, и мальчик, впервые столкнувшийся с беспощадной злобой и жестокостью собственника, теряет себя, доходит до последней степени отчаяния. Мир, который казался ему таким прекрасным и добрым, вдруг обернулся к нему страшной своей стороной…
Мохану Ракешу чуждо «непротивление» злу, он ненавидит зло действенно, активно, всей силой души, и рассказы его подымают читателя, мобилизуют его на борьбу против всякой нечисти, корысти, жестокости, грубости, несправедливости, против социального неравенства и гнета, против всех заблуждений ума. Вот почему советский читатель с интересом и радостью прочтет эту книгу индийского писателя, сумевшего силой своего таланта вдохнуть новую жизнь в вечные темы литературы.
Юрий Нагибин
_____
Отец и дочь
Меня ничуть не интересует история этого города, его географическое положение, флора и фауна его окрестностей. С меня вполне довольно и того, что я в нем живу и числюсь одним из его обитателей.
Думаю, что я уже заслужил право называть себя здешним старожилом, ибо нахожусь тут уже целых два месяца и вместе с местными жителями терпеливо сношу все невзгоды, на которые обрекает это захолустье. Утром, отправляясь на работу, и вечером, возвращаясь домой, привычно глотаю пыль, висящую облаком в воздухе на Грандтранк-роуд — здешней главной улице; вместо молока пью в дешевых харчевнях дрянной чай по две анны за стакан; а чтобы попасть на службу, целую милю тащусь пешком, прежде чем сесть на автобус. Этого вполне достаточно, чтобы считать себя полноправным жителем этих мест.
Город, в котором я живу, носит звучное и странное название — Джалландхар. Говорят, что так звали одного ракшаса[2], которому будто бы и принадлежит честь основания города. Если б не было на свете этого населенного пункта, я, вероятно, жил бы в Хошиарпуре, Лудхиане или Пхагваре. И там точно так же слуга (а слуги в этой части страны, как правило, выходцы из Гархваля[3]) пек бы мне лепешки, твердые, как подошва, и сетовал на свою судьбу. Но на мое несчастье злой дух основал Джалландхар, а его потомки проложили здесь множество узких, кривых и запутанных переулков, где жмутся бок к боку и теснят друг друга низкие глинобитные домишки с подслеповатыми зарешеченными окошками. В летний зной над ними кружится со свистом злой, горячий и пыльный ветер, и можно подумать, что это все тот же мрачный дух прилетает навестить свой город, потому что после жгучих порывов этого ветра на пустырях и окраинах Джалландхара возникают все новые ряды убогих домишек.
Джалландхар никогда не играл сколько-нибудь заметной роли в истории Индии, но в моей душе он оставил неизгладимый след, и я легко отыщу этот город на любой карте…
Вот уже несколько дней подряд я наблюдаю, как к водоразборной колонке, что возле моего окна, приходит девочка с кувшином. Когда она в первый день удивленно взглянула на меня своими большими черными глазами, мне подумалось, что она приняла меня за своего сверстника, за желторотого мальчишку — так наивно-доверчиво смотрели эти детские глаза с иссиня-белыми, как перламутр, белками. Казалось, они спрашивают: «Ну, умеешь ты играть в прятки?»
Девочке лет тринадцать, самое большее — четырнадцать; цвет лица — слегка смуглый, как у всех жителей Пенджаба; фигурка угловатая, ей потребуется еще два-три года, чтобы обрести девически округлые формы. И, однако, во взгляде ее уже можно прочитать то восторженное удивление перед чудесами и тайнами мира, какое бывает у людей только вступающих в пору юности; на лице их в эти годы все время сохраняется немое восхищение первооткрывателя: «Неужели во всем мире только мне известно, что розы — красные?»
— Наливайте, пожалуйста, — убирая из-под крана свой кувшин, почтительно сказала она, когда я подошел к колонке.
— Ну зачем же, я могу и подождать, — отвечал я, стараясь держаться как можно солиднее.
— Нет, нет, сначала вы: ведь вам сейчас идти на работу, — настаивала она.
Я был приятно удивлен, что ей известно обо мне больше, чем я мог предполагать.
— Как тебя зовут? — спросил я, ставя под кран свое ведро.
— Пушпа, — отвечала она бойко.
— И в каком же классе ты учишься?
Она вдруг смутилась и, не глядя на меня, тихо ответила:
— Я не хожу в школу.
Я был снова удивлен ее ответом.
— Неужели?.. Почему же так?
Кажется, за всю свою жизнь я еще ни разу не задавал девушке подряд столько вопросов; ведь чрезмерное любопытство наши девушки воспринимают как бестактную назойливость. Впрочем, Пушпа была еще почти ребенок.
— Мы живем не здесь, — сказала она, словно прося прощения. — Мы с отцом приехали сюда из деревни. У него тут какое-то дело. Как только отец закончит его, мы сразу же уедем обратно.
Я заметил, что она еще не научилась по-девичьи потуплять глаза. Была в ней та весенняя свежесть и чистота, которые так трогают нас, когда мы смотрим на нежные молодые листочки. Итак, скоро она вернется к себе в деревню… Весною будет собирать мелкие, ярко-желтые цветы горчицы и лакомиться первыми, удивительно вкусными дарами земли. По вечерам с трепетом будет внимать грустной песне, долетающей с полей к ее девичьей постели, и эта простая мелодия пробудит в ее сердце какие-то новые нежные мечтания. И серебристые нити звездных лучей будут тянуться к ее ресницам, пока их не смежит глубокий и мирный сон. А на заре, чуть заслышав вдали утреннюю песню, помчится она босиком по росистой траве прямо к реке и вместе с подругами до полудня будет плескаться в ее прохладных волнах, а потом солнце и ветер будут сушить спутанные пряди ее темных волос… И вот незаметно подойдет юность, нальются соками жизни едва заметные сейчас груди, а захмелевшие глаза будут излучать переполняющее душу молодое беспричинное счастье. Она не будет ломать голову над задачками, не будет зубрить названия бесчисленных точек на географической карте или, обложившись словарями, вникать в смысл туманных мистических поэм. Золотые звезды поэзии будут загораться для нее повсюду, куда она только обратит свой взор…
Но тут я заметил, что мое ведро давно уже наполнилось и вода бежит через край. Чтобы скрыть замешательство и вместе с тем отблагодарить девочку за ее любезность, я быстро подхватил ведро и стал переливать воду в ее кувшин, но он покачнулся и опрокинулся.
— Ой! — вырвалось у девочки, и она бросилась поднимать свой начищенный до блеска кувшин.
— Пушпа! — послышался невдалеке сердитый окрик.
— Иду, отец! — тотчас откликнулась она.
— Набрала воды?
— Нет еще!
— А ну поживей, негодница!
Я обернулся и увидел высокого старого джата[4]. Он стоял на веранде соседнего домишки и старательно накручивал на голову белый тюрбан. Голос у него был скрипучий и хриплый, а седая клинышком бородка торчала, как острие копья. Глаза, мутные и опухшие, без слов говорили, что накануне он изрядно выпил. Покончив с тюрбаном, джат медленно провел рукой по своей бородке:
— Поторопись, негодница, а не то косу оторву! — И он равнодушно повернулся к нам спиной.
Девочка улыбнулась и лукаво стрельнула в меня глазами — словно бросила мне две сверкающие перламутровые раковины. Ее озорная улыбка говорила мне: «Какой же ты непонятливый! Ведь брань родного отца во сто раз дороже ласки отчима!»