Изменить стиль страницы

Не председатель союза поэтов, а просто - Штейн из провинции.

Передо мной выступал какой-то носатый критик, ругавший последнюю пьесу Маяковского - «Мистерию-буфф».

Я лихорадочно повторял в памяти, слова своих стихов.

Читал я лучшее стихотворение. Око было напечатано на первой странице «Известий» губисполкома: открывало мой злополучный сборник. Я читал с выражением, с жестами:

Мы идём по проездам больших площадей.
Мы идём по глухим закоулкам,
И шаги окунувшихся в вечность людей
Раздаются протяжно и гулко.

В зале разговаривали, звенели ложечками, по я не обращал на это внимания.

Мечтая о мире безбрежном,
Орлите на мыслей суку…

Последние строчки стихотворения даже мой соперник Степан Алый считал новым достижением пролетарской поэзии.

Мокрый, дрожащий от вдохновения, сошёл я с эстрады и сел рядом с Ниной. Она ласково посмотрела на меня.

- Слово имеет Владимир Маяковский! - объявил председатель.

Я даже вздрогнул от ужаса. Об остром языке поэта мне не раз приходилось слышать.

- Нина… - шепнул я, - Ниночка, что-то жарко здесь. Может, пойдём погуляем…

- Что ты, Саша! Ведь Маяковский!

Я приготовился ко всему.

Высокий, широкоплечий поэт поднялся на эстраду. Голос его, казалось, едва умещался в маленьком зале.

- Без меня тут критиковали мою «Мистерию», - сказал Маяковский. - Это уже не первый раз. В газетах появляются какие-то памфлеты. Плетутся какие-то сплетни. Давайте в открытую… А ну, дорогой товарищ, - обратился поэт к носатому журналисту, - выйдите при мне на эстраду. Покорите ваши наветы… Боитесь? Не можете? Косноязычны стали? Скажите «папа и мама». А ещё называетесь критик!… Критик из-за угла. Вам бы мусорщиком быть, а не журналистом!

Мне кажется, что я трепетал больше носатого критика.

Теперь он перейдёт ко мне.

Приближалась печальная минута - позор вместо триумфа.

- Нина, - шептал я, - давай уйдём. Душно… И неинтересно.

Но Нина только отмахивалась. Маяковский остановил свой взгляд на мне.

- К сожалению, - сказал он, - я опоздал и не мог прослушать всей поэмы выступавшего передо мной очень молодого человека…

«Вот оно, начинается… Всё кончено… Творчество… Слава… Любовь…»

- Хочу остановиться на последних строчках поэмы,

Орлите на мыслей суку… -

что в переводе на русский язык значит: сидите орлом на суку мыслей. Неудобное положение, юноша! Неудобное и неприличное. Двусмысленное положение. Весьма…

Испарина покрыла меня с головы до ног. Я боялся посмотреть на Нину. Маяковский заметил моё состояние и пожалел меня.

- Ну, ничего, юноша, - примирительно сказал он. -Со всяким случается. Пишите, юноша! Вы ещё можете исправить ошибки своей творческой молодости. Всё впереди.

Я вышел из клуба опозоренный. Молча шагал рядом с Ниной, не решался даже взять её под руку.

И всё же я не злился на Маяковского. Он обошёлся со мной лучше, чем Брюсов.

И я решил, что пойду к нему, расскажу о своих творческих планах. Он примет меня, поможет, поддержит на трудном, тернистом поэтическом пути.

4

Вскоре я получил собственную комнату и покинул гостеприимного Изю Аронштама. С грустью расстался я с уютным зубоврачебным креслом. Комната моя помещалась под самой крышей большого дома. Койка и стол занимали её площадь почти целиком. Украшало комнату большое кресло красного дерева, которое я перенёс из своего служебного кабинета.

Только одну ночь я творил в одиночестве в собственной комнате. На заре раздался стук в дверь. Я открыл и в изумлении застыл на месте.

В дверях стоял Сен-Жюст. Премьер нашего Теревсата. Вениамин Лурье с мешком за плечами стоял на пороге.

Я понял всё с первой минуты и ни о чём его не расспрашивал… Москва… Слава… Художественный театр… Станиславский…

Мы зажили вдвоём. Я спал на койке, Сен-Жюст - на письменном столе.

Впрочем, он больше не был Сен-Жюстом. Он стал Брутом. Он готовился поступить в студию МХАТа и рано утром начинал репетировать монолог Брута.

С шести часов утра я вынужден был вникать в сложные взаимоотношения деятелей Римского государства.

- Кто любил Цезаря больше меня?! - истерически кричал Лурье.

Сначала эти громогласные вопросы мешали мне спать. Потом я привык и благодарил судьбу за то, что мой друг Веня Лурье - драматический актёр, а не оперный бас.

Благодарил я, оказывается, рано. Судьба втихомолку ехидно готовила мне неожиданное испытание.

Есть старая, известная сказка «Теремок»: «Терем-теремок, кто в тереме живёт?» - «Мышка-норушка, лягушка-квакушка. А ты кто?» - «Я - кот-котофей».

Влезали в терем и кот, и собака, и всем находилось место. Сказка правдивая, взятая из самой жизни, особенно в двадцать первом году.

Через три дня в наш «теремок» постучались. На пороге стоял наш земляк скрипач Пузис. Со скрипкой, с котомкой за плечами.

Всё понятно. Москва… Консерватория… Слава… Паганини… Страдивариус…

Пузис репетировал с восьми часов утра, после монолога Брута. Через пять дней я возненавидел музыку.

А на шестой опять постучали в дверь. На пороге стаял наш друг и земляк виолончелист Пантюхов. В высоких чёрных валенках, с виолончелью и с чемоданом.

Всё понятно. Москва… Симфонический оркестр… Слава… Большой театр… Шопен… Крейслер… Вильбушевич…

Зажили вчетвером. Пантюхов репетировал вечером, с десяти часов. У меня стал дёргаться правый глаз, и музыканты старались не оставлять наедине со мной свои инструменты.

Лурье спал со мной на койке, Пузис с Пантюховым - на письменном столе. Я напряжённо решал проблему, где я размещу липерскую хоровую капеллу, когда она вздумает приехать в «теремок».

Поздно вечером, окончив работу, мы жарили лук на чугунной «буржуйке». Топили старыми газетами и, поочерёдно ложась на пол, раздували печку. Комната наполнялась дымом. Искры целыми созвездиями вздымались вокруг нас. Дым проникал в коридор, и почти каждый вечер комендант дома, собрав дворников, мчался к нам с вёдрами и огнетушителями, глубоко убеждённый в том, что рано или поздно большой, старый, многоквартирный дом будет сожжён дотла.

А жили мы весело. Работали, писали, ходили в театр, принимали гостей. Было в нашей комнате и собственное «зрелище». Над дверью было когда-то ещё домовладельцем вставлено разноцветное расписанное стекло, наподобие витража. Когда мы гасили свет в комнате, оно освещалось лампочкой из коридора, и тогда казалось, что загадочные восточные фигуры двигались на стекле: женщины в японских кимоно, пажи, павлины с многоцветными хвостами… Какой-то далёкой, необычайной жизнью жило стекло над дверью в нашей комнате, и нам нравилось перед сном, погасив свет, следить за этой фантастической жизнью, придумывать разные истории про людей на стекле и мечтать о своей жизни, о своём будущем.

Так вот и жили мы вчетвером в «теремке» - виолончелист, скрипач, актёр и поэт…

Поэт?… Ни одно из моих стихотворении пока не появилось в московских газетах.

Однажды я решил отправиться в ЦК комсомола. Работа в Росте (составление длинных отзывов о провинциальных газетах) мне наскучила. По комсомольской линии я работал в типографской ячейке и входил в бюро. Секретарём ячейки был мой старый друг Ваня Фильков, член

Московского комитета комсомола. В Москве не выходила комсомольская газета, и я решил предложить ЦК свои услуги в этой области. Так посоветовал Ваня Фильков, не преминувший, впрочем, и при этом случае ехидно напомнить мне о… «Путешествии на Луну».

Высокий белобрысый паренёк в отделе печати принял меня приветливо и сразу согласился с тем, что пора выпустить очередной номер газеты «Красная молодёжь». Последний вышел месяца три назад. С тех пор газета не выходила.