— Вы!

— Нина!

Не могла говорить. Не получалось. Только первые буквы слов выговаривала. Обхватила Семушкина за шею, уткнулась в его шинель. Билась о грудь Семушкина ее голова, мелко тряслись плечи. Сквозь спазмы горла выдавливался и стон, и плач.

— Господи! Иван! Товарищи!

Хоть какие слова смогла произнести.

— Иван!

Когда его к ним в клинику привезли, когда она к нему в палату вошла, сердце само подсказало ей — он. Но Иван ушел. Ушел, чтобы не вернуться. На долгие годы ушел. Сказал, что навсегда. Так и написал в том единственном письме. Она не поверила. Знала. Была убеждена в том, что не может уйти навсегда тот, для которого ты, можно сказать, на свет родилась. Радость, восторг, боль, обида, страх — все, что могут испытывать люди в разные периоды своей жизни, выплеснулось на нее разом, она не сдержалась, разревелась до истерики, до такой степени, что Петрову пришлось срочно распаковывать вещмешок, успокаивать женщину с помощью лекарств.

Несколькими часами позже во дворе госпиталя появился отряд Светлова с подводами, и тут уже все поняли, что пришла помощь. Из главного корпуса, из складов и подсобных помещений выбегали сестры, няни. Обнимали бойцов. Целовали. Причитали. Несмотря на холод, распахнулись окна. Выглянули раненые. Те из них, кто мог двигаться, выскакивали в исподнем во двор. Мелькали костыли, палки.

Из рассказа Н. А. Вяткиной

26.10.41 г.

«…Трудно говорить, понимаешь, здесь такое творилось. Страшно было. Шестого октября… В понедельник… Связной прискакал с приказом об эвакуации. Часов в десять или около того, точно не помню. Машины подошли. Мы погрузились быстро. Часа в два уже поехали. Лес миновали, на дорогу выбрались. Тогда-то все и произошло. Будто ждали они нас. Танки появились, мотоциклы. Стреляли в упор. Не посмотрели, что машины санитарные, видели, что колонна с ранеными, и стреляли. Танки сбрасывали машины с дороги, давили гусеницами людей… Не могу… Такое творилось… Мне плохо стало. Очнулась в лесу. Рядом на траве генерал Веденеев лежит. Его к нам накануне доставили. Он без сознания был. Ранение тяжелое, крови много потерял. Ему ведь только-только операцию сделали, а тут эвакуация. Я огляделась, вокруг меня сестры, няни в голос ревут. Успокаивала, как могла. Раненых надо было собирать. Тех, кто жив остался. Веденеев жив был, значит, и другие могли остаться в живых. Сестры сказали, что я это Веденеева на себе тащила, когда немцы ударили. А я и не помнила. Видела только, как гусеницами они по людям… Что же за нелюди-то такие, Ваня? Как же жить они после этого могут? Спать, есть, воздухом дышать… Зверь такой жестокости себе не позволит…

Делать надо было что-то. Пошли раненых собирать. Перед глазами такое открылось. Мертвым лица от ужаса свело. Опушка леса в крови. Кровь, остатки тел на деревьях чернели. Трава от крови утяжелела, полегла. По крови мы и шли.

Из врачей я одна осталась, остальные погибли. А какой из меня врач, только звание воинское. Терапевт я. Но и людей надо было спасать. Машины целой не осталось. Нам колхозники помогли. Узнав про беду нашу, подводы пригнали, помогли раненых перевезти. Мы сорок девять раненых привезли. Это из двухсот-то сорока. Бои тогда не прекратились, гремело кругом. Трудно было. Ни лекарств, ни продуктов после разгрома не осталось. Раненых к нам несли и везли. Тут полковника Бородина привезли. Тоже тяжелый. Узнали мы от бойцов, что штаб разгромлен. Страшно стало вдвойне. Ждали, что с нами станет. Подняться бы да уйти… Куда? На чем? Раненых не оставишь. Хорошего не ждали. После того, что случилось, после того, чему стали свидетелями, надеяться на жалость, на гуманное отношение не могли и выхода не видели. Так и жили с надеждой на чудо. А где оно, чудо, в чем? Армия погибла, не до нас — это мы понимали».

Базальт — Топазу

26.10.41 г.

«…В ЛЛОШ (Лиховской лесной оздоровительной школе) 106 раненых, один врач, отсутствие продовольствия, медикаментов. Живы Веденеев, Бородин. Эвакуирую госпиталь в квадрат 34–70 (Баево болото). На время перехода связь прекращаю. В эфир выйду по окончании эвакуации».

Базальт —

Двадцать седьмому (Рощину)

через Центр

26.10.41 г.

«…Начинаем эвакуацию госпиталя. Действуйте в соответствии с ранее разработанным планом».

* * *

Было, он помнит. Мучительно давалось то единственное письмо к ней, которое отправил из санатория. Обвинял себя в отступничестве, оправдывал стремительностью развивающихся в мире событий. Думал о ней в Озерном, том далеком лесном поселке, где восстанавливал здоровье и силы после санатория, работая в сапожной артели. Отбросить бы сомнения, поехать, увезти. Куда? В санатории он начал тренировки. Продолжил их в Озерном. Чувствовал, знал, что и эта болезнь и вынужденный отдых — явление временное. Два чувства столкнулись в нем. Одно, естественное, требовало остановки. Шел четвертый десяток лет. В то же время память выхватывала из прошлого события, когда приходилось жить на пределе сил. Вспоминался весь путь от «сиротского дома» до последнего поединка в Бендершахе. Сознание кричало: хватит, остановись! Остановка сулила неузнанное. Жизнь среди своих, создание семьи. Думалось об этом постоянно, до головной боли. Но та же боль и предостерегала, возвращая мысли на круги своя. Привыкнув подвергать анализу не только события, но и собственное состояние, Иван Захарович считал подобные желания проявлением слабости, последствием заболевания. Перемелется — мука будет. МукА или мУка? В Озерном он думал, что чувство его пройдет, как прошло оно после отъезда из Стамбула. Перемелется — обойдется, так надо понимать народную мудрость. Он помнил Лейлу, то, как тоска по любимой женщине глохла, любовь перешла в милые сердцу воспоминания о ней, которые с годами становились все реже и реже. С Ниной было сложнее. Вернее, в отношении Нины. Сказывался, по всей видимости, возраст. Чем он только ни глушил свои чувства к Нине. Назревали события в Испании. Началась гражданская война. Он уехал в эту страну. Вернулся. Работал на Урале. Вот тогда-то, в коротком промежутке времени между возвращением из Испании и началом большой войны, к которой шла Европа на протяжении всех последних лет, появилось в нем чувство собственной обделённости. Рушился монолит, который воздвиг он в молодые годы, определив раз и навсегда свое особое место в жизни. Перемелется — мука будет. Мука или мука? Получалось так, что не перемололось. Он готов был вернуться к началу, но на пути к возвращению встало 22 июня 1941 года. Воскресный день ворвался в жизнь бомбами, вторжением, не оставил ни времени для раздумий, ни выбора.

Было. Он уходил от нее, мучился, а она рядом оказалась, посреди огня. Всегда была рядом. Могла быть. Не от нее он уходил, от себя, так получалось. От сознания ошибки было горько и больно. Как бывает больно от удара, от безжалостно сорванного бинта с незаживающей раны. Поговорить бы, все объяснить. Не до разговоров. Оба врача, и Петров, и Нина, стали осматривать раненых. Многим требовались срочные операции. Эвакуация — дело нешуточное. Идти лесом, по бездорожью. Пока шел осмотр, Семушкин готовил оборону на случай появления гитлеровцев. Госпиталь они не обнаружили, но это чистая случайность. Они могут появиться в любой час, в любую минуту. Семушкин отдал распоряжение, и на лесной дороге бойцы устроили завалы, заминировали подходы к госпиталю. Выставили дозоры. Петров тем временем закончил осмотр.

— Есть раненые, — доложил он, — о транспортировке которых не может быть и речи. В том числе и генерал-майор Веденеев.

— Сколько времени уйдет на операции? — спросил Семушкин.

— Минимум сутки, — ответил Петров.

Сутки. Что может произойти за это время. Нина вспомнила и рассказала о чрезвычайном происшествии, которое произошло в госпитале накануне.