III
Шутов отправил полицаев в лес, закрылся в доме. Под ложечкой засосало, неважно себя почувствовал.
С первых дней появления в Малых Бродах староста принялся восстанавливать то, что было у него когда-то отнято. Часть колхозной земли, сад — захватил бауэр, господин Ротте, живший в Глуховске. На него работали жители многих окрестных деревень. Однако и Шутова при дележе не забыли. Вернули земли, которыми владел он до революции. Часть людей Шутов отправлял на лесоповал, часть работала на господина Ротте, остальные гнули спины на старосту.
Из всех на него работающих Шутов выделил одного — Саньку Борина, расторопного шестнадцатилетнего паренька.
По натуре Шутов из тех, кто и себе верит через раз, но Санька каким-то образом вошел к нему в доверие. Староста подкармливал паренька, доверял присматривать за хозяйством. Происходило это скорее всего оттого, что смышлен и понятлив оказался Борин, и в душе Шутов надеялся сделать из Саньки управляющего. Дай только бог выбраться из Малых Бродов, сравняться с господином Ротте. Мысли Шутова в эту сторону далеко шли.
Именно шли.
Раньше.
Особенно в сорок первом году.
Теперь же, в сорок третьем, многое изменилось.
Боязлив стал Шутов. Не первый раз уходит со двора, старается отсидеться в доме.
Среди бела-то дня…
Ночью и того хуже. На углы стал оглядываться. Кажется, в углах кто-то есть.
Сдавать, что ли, начал, скоро шестьдесят. Худая весть черным вороном пролетит, крылом, а заденет. Выводит из равновесия. Это ж только подумать, что делается, — немку не пощадили. Привязали к деревьям да разорвали. И немку, и управляющего ее господина Сорина…
От подобных вестей укрыться хочется, да некуда, да нечем.
Это о одной стороны. С другой — не чувствует в себе убыли Шутов, наоборот — прилив сил ощущает. Большая власть ему дана. Может он теперь силу показать, зло сорвать. В нем зла много накопилось, некуда было сливать. С того дня, когда раскулачивали. Только тогда он чуток зла своего слил.
Помнит Шутов, ничего не забыл. Помнит, как ворвался с налитыми кровью глазами лютым ворогом в собственное жилище, крушил, что под руку попадало. В ночь расправился с тем, что копил годами. Скотину и ту порезал. Пил, а вот поди ж ты, не брал его хмель. Крушил, резал, а ему все мало было. Под утро дом, хлев — все, что могло схватиться, огню предал. Лишь бы не досталось чего «псам шелудивым», «голодранцам-коммунникам». В ту же ночь уполномоченного убил. Тогда же и скрылся. Сперва в Азию бежал, потом на Урал. Благо стройка там налаживалась большая, народу наехало видимо-невидимо. В такой массе людей скрыться легче было, так он считал. Пока встреча неожиданная не произошла. А встретился ему дружок сына его Леха Волуев. В объятия не кинулись, но заприметили друг друга, пошептались, свиделись в пустынном месте. Осень стояла морозная. Лехин рассказ тоже холоду прибавлял.
Вместе с сыном Шутова Василием Леха разбойничал у Махно. «Попили ихней кровушки, — кивал Леха головой, указывая в сторону новостройки, — порубали большевичков». Когда же их прижали и некуда им стало деваться, Леха вместе с Василием решил податься за кордон. И проскочили бы, да настигли их красные конники. «Ранило Ваську, — говорил Леха, — чуть было он не сгинул». «Многих положило тогда, дядь Гриш», — рассказал Волуев. Но и в живых кое-кто остался. Уползли они в лес. Вместе с Васькой. Вместе решали за кордон прорваться. На хуторах отсиживались, таились в лесах. Пробовали снова уйти за кордон, не получилось. Подались к атаману Антонову. Там их тоже вскоре прищучили, там Васька голову и сложил. «Вот, — вытащил Леха из-за пазухи золотой крестик, — все, что осталось от твово сына, дядя Гриш. Бери. Храни до лучших дней».
Ночь выпала метельная. Ветер гнал мелкие колючие снежинки, они больно секли лицо. Шутов, как узнал о смерти сына, пустоту в себе ощутил. В глазах затуманилось. Очертания деревьев размазались. То ли деревья, то ли еще что нависло — не разобрать. И холодно стало, и одиноко. До встречи с Волуевым жила в Шутове надежда, что сын жив, есть кому отомстить за порушенную жизнь. Уплыла надежда, дымом рассеялась.
Из леса, в котором укрылись они с Лехой для тайного разговора, хорошо были видны огни стройки. Приглушенные расстоянием, долетали до них ее звуки. То загудит на стройке, то дробно разорвет воздух. В душе Шутова злоба заклокотала. Так бы и взял топор в руки. И рушил бы, и палил бы. Он бороду терзал, скреб грудь под полушубком, но все чувствовал, что воздуха не хватает. «Ничого, дядь Гриш, — успокаивал Леха, — еще сквитаемся».
Долгим был разговор. Решили они держаться друг друга. Уговорил Леха Шутова бежать со стройки. Если они встретились, то и другие, вовсе не желательные, встречи произойти могли. Вдруг да нагрянет кто из Глуховска иль — того хуже — из Малых Бродов. Народ поднялся, едут и едут. Сговорились. Барак подожгли, запалили бензохранилище. Помнит Шутов зарево, смрадный дым, но пуще всего свое состояние. Будто держал он долго-долго дыхалки свои закрытыми, потом выпустил воздух, хватил свежатинки, легко ему сделалось. Боле не было ему легкости до самого сорок первого года.
После Урала укрылись они с Лехой в Сибири. Жили и работали в леспромхозе. В глухое место забрались. Шутов лес валил, Леха по снабжению устроился. Часто в командировки уезжал. Возвращался возбужденный, радостный. «Ты, дядь Гриш, жди, — успокаивал, — придет наш час, все еще впереди». О своих поездках тогда Леха не очень распространялся, но Шутов догадывался, что Леха связь с кем надо держит, потому и разъезжает. И правда. Леха признался, что уже тогда был связан с немцами. В командировках своих признался. Неспроста ездил, по делам да по заданиям…
С войной они с Лехой враз поднялись. Пошагали, поехали навстречу потоку беженцев. В сумятице первых дней войны без происшествий добрались до Глуховска. Вот тогда-то вновь облегчение вышло, возвратилась жизнь на круги своя. И шапки перед ним стали ломать, и хозяином он стал. И земли, и Малых Бродов. Каждый попал под его власть. Если б не тяжесть последнего времени, жить можно было бы. Тянет, однако. У самого сердца сосет. Вернуть бы сорок первый год, когда оглядываться не приходилось. В сорок втором он с оглядкой жить начал, тогда дыхание схватило. Партизаны объявились. Приговоры стали выносить. С сорок второго года Шутов вроде как в гору идет: чем дальше, тем круче, и остановиться нельзя — скатишься. В сорок втором появился страх. Хлеба в том году какие поднялись — загляденье. Осень наступила, не все Шутову воротилось. Часть партизаны забрали, часть пожгли. Это хлебушек-то. Тут почище продотрядов получилось. И Шутова обобрали, и бауэра, господина Ротте. Леха, спасибо ему, прискакал, пустил красного петуха по черным избам. Кой-кого и вздернуть пришлось. Иначе б совсем плохо стало бы, ничегошеньки бы не осталось.
Лихой парень сын Волуева — Леха. Не забыли ему немцы старых услуг. Он, слава богу, Шутова тоже не забывает. Трех полицаев подчинил. Они и охрана, и исполнители. С Лехой шутки шутить — битому быть. Они это понимают, стараются. У Лехи две медали от самого, говорят, ихнего фюрера, господина Гитлера. Леха акции проводит. У него золотишко водится. Шутов собственными глазами видел. Показывал ему Леха. И серьги, и часы, и зубы в мешочке сложены. «Война кончится, — похвалялся по пьяному делу Леха, — заживем, дядь Гриш, на полную». Его б устами да мед пить. Не видать что-то конца. Год от года тяжельше становится. Неизвестно, куда повернет. «Ничого, дядь Гриш, — похвалялся нынче Леха, — рванем вскорости. Там, — кивнул он в сторону фронта, — такое готовится, что и за Москву, и Сталинград разом отзовется». Шутов сам понимает, что серьезное наступление готовится. Город войсками забит, танков много нагнали. Необычные танки, что крепости. Зовут то ли тигрой, то ли еще как по-звериному. Броня, говорят, у них особая, ее снаряд не берет. Дай-то бог, иначе…
Не может, не должно быть иначе. Два года гонит подобные мысли Шутов. В церкви бывает. Молится. Он и сегодня, прежде чем к Волуеву заехать, в храме побывал. Свечи поставил. За упокой души раба божьего, сына своего Василия да за то еще, чтобы ниспослал господь победу «ерманцу», как он называл немцев. К окладу богородицы приложился, у Николы Чудотворца на молитву стал. Все, как папенька, царствие ему небесное, исполнил. Тот, бывало, вернется из города после очередной сделки, сядет за стол перед самоваром, о делах расскажет, о надеждах. Обязательно помянет, что и к богородице приложился, и молитву Николаю Чудотворцу сотворил. «Должны помочь, — перекрестится, — я им свечи поставил». Мать пугалась от такого вольного обращения к святым, Шутов-младший принимал слова папеньки как должное. Папенька, бывало, и о сотоварищах по торговле так говорил. Тому-то он то-то сделал, и тот «должон помочь». Бог, по разумению Шутова-старшего, все равно что компаньоном в торговле ему был, так получалось. До подобных обобщений Шутов-младший не доходил, но то, что святые на их стороне, усвоил хорошо. «Ерманцы тоже надеются, — думает теперь Шутов, — на свою сторону бога тянут». Видел он бляхи солдатских ремней, на которых хоть и не по-русски, но написано, что с ними бог. Шутову такое отношение и близко, и понятно, оно вошло в него с детских лет.