Можно ли обижаться на него, если он хочет ясности?
Но я при виде Тецлафа, скрестившего руки на груди, самоуверенного, убежденного в правильности своих взглядов, вспомнил Марка Хюбнера, я попытался представить себе, какой ответ получил бы парень от Тецлафа, и у меня стало как-то нехорошо на душе.
— Поговорю с ней все-таки, — сказал я.
— Сегодня же, — настоял Штребелов, — не откладывай дела в долгий ящик.
Я же признался, что ребята из десятого «Б» и меня спрашивали о смерти Юста, но вспомнил об этом, уже выйдя из кабинета. Мое признание потонуло в нашем разговоре, вернее, споре. Забыл о нем Штребелов? Или не пожелал меня подробнее расспрашивать? Собственно, и на меня должно обрушиться взыскание. Строго говоря, я сам обязан настоять на нем, если я допущу, чтобы его вынесли Анне Маршалл.
После шестого урока я подождал Анну Маршалл возле школы. Примерно с час пришлось мне погулять по лесу за автострадой, там, где во время войны стояли цехи авиамоторного завода. За десятилетия, прошедшие после войны, здесь выросли березы и сосны. Бетонные развалины цехов поросли мхом и травой, потеряли свой серый, унылый вид, походили теперь на простые каменные глыбы. Скалистый уголок посреди нашего степного простора.
Поджидая Анну Маршалл, я увидел Марка Хюбнера, выходившего из школы. Заметив меня, он поспешно изменил направление — так мне, во всяком случае, показалось, — свернул в боковую улочку, что было ему вовсе не по пути. Я пытался убедить себя, будто это чистая случайность. Он может ведь зайти к приятелю или к приятельнице. Почему столь поспешно изменил он направление? Ну, бывает же, вспомнишь, что тебе куда-то нужно, и свернешь… Однако во мне крепла щемящая уверенность, что Марк избегал встречи со мной. Не хотел больше сталкиваться со мной в этот день. Значит, я его разочаровал? А может, произошло что-то уже после нашего с ним разговора в коридоре и он связывает это со мной? Предпринял Тецлаф уже какие-то шаги, позаботился на свой манер о ясности в десятом «Б»?
Я все больше и больше сознавал, что вопросы Марка Хюбнера прозвучали для меня предостережением и обвинением. Ради него, а не из абстрактных принципов обязан я начать борьбу за истину.
Я разочаровал парня, и нечего себя успокаивать. Разве я ответил на его вопрос? Отделался общими словами, отеческим утешением. Не думай плохо о своем учителе…
Лжи в моих словах не было, но и правды тоже. Я скрывал от парня свое потрясение, свою растерянность. А должен был поделиться с ним. Он не отвернулся бы от меня.
Отчего мы считаем, что с молодежью нельзя делиться нашими волнениями и тревогами? Не обязательно жаловаться на безвыходность положения и безнадежность, не обязательно ныть, но правдивыми мы быть должны. У нас великие цели. Как часто повторяем мы известную формулу: надо воспитывать из молодежи борцов. А значит, надо привлекать их к борьбе с трудностями.
Да, Кеене, все это тебе известно, обо всем ты многие часы размышлял, значит, и действовать тебе следует, когда дело того требует, сообразуясь с собственными взглядами. Не притворяйся, что тебя эта история не касается. О тебе идет речь в первую голову. Исключишь себя, Кеене, так станешь равнодушным, потеряешь волю к борьбе. Негоже это, дорогой мой Кеене, педагог и человек, а вернее говоря, человек и педагог.
Анна Маршалл не сразу меня заметила. Вполне понятно, ведь я спрятался, точно грабитель, за кустами, разве могла она подумать, что я собираюсь ее здесь перехватить.
Она удивилась, когда я вышел из укрытия. Мной овладели противоречивые чувства. Я сознавал, что мое поведение может показаться странным. Поэтому не дал Анне Маршалл рта открыть, а произнес сам полушутя-полусерьезно:
— Минуточку, коллега! Приглашаю тебя на чашку кофе. Поговорить нужно.
Мы отправились в ресторан городского клуба. Я давно здесь не был и, обратив внимание, что заведение нуждается в ремонте, стал говорить, как часто у нас, увы, тянут с ремонтом, а потом он обходится значительно дороже. Да, конечно, нет людей, нет людей. Но куда в нашем городке пойти, если вздумаешь выпить с коллегой чашечку кофе…
Я болтал и болтал, точно заведенный. Анна Маршалл молчала. Кофе нам подали вполне приличный. И тут Анна сказала:
— О Юсте мне говорить не хочется.
— Но мне нужно знать, что с ним произошло, — сказал я.
— Я не хочу, это не имеет смысла.
— В десятом «Б» ты об этом говорила. Там смысл был?
Анна посмотрела на меня, а до сих пор сидела, уставившись в чашку. Девушка отличалась какой-то своеобразной красотой. Голубые спокойные глаза придавали ее тонкому лицу холодность и сдержанность, но чувственный рот обнаруживал темперамент.
— Ребята спросили меня о Юсте, и я сказала им правду.
— Правду?
— Да. Все, что я об этом думаю. Лучше было солгать? Я вообще не лгу. А в этом случае и подавно.
— Штребелов намерен вынести тебе взыскание, — сказал я.
— За что? За то, что я не солгала ребятам?
— Но ты же слышала его распоряжение на педсовете. Почему ты там промолчала?
Анна подозвала официанта и заказала две порции коньяку.
— Значит, Штребелов поручил тебе со мной поговорить? — сказала она. — Почему он сам не побеседует со мной?
— Ничего он мне не поручал. Это я просил его, чтобы он разрешил мне говорить с тобой, прежде чем он объявит взыскание.
— Я остаюсь при своем мнении.
Официант принес коньяк. Она выпила.
— Какая уж польза ребятам от твоей правды? — сказал я.
И подумал о Марке Хюбнере, которому я изложил «свою правду» и который сегодня, выйдя из школы, постарался избежать встречи со мной. Вот он результат. А я ведь пытался придать мыслям парня нужное направление, посоветовал ему сохранить об учителе Юсте самую добрую память. Может, прав Карл Штребелов, когда настаивает, чтобы мы говорили только о том с ребятами, что поддается фактической проверке?
Человек трагически погиб. Разве в этом утверждении не больше правды, чем в туманных, запутанных рассуждениях? Ведь они ничего не проясняют, а только возбуждают еще больше сомнений.
Анна тихо сказала:
— Да разве я собиралась нарушать его распоряжение? Нет, я считала его разумным, мне оно как раз очень нужно, ведь я в этом деле куда пристрастнее, чем все остальные, чем даже ты, Герберт. Страшный случай именно так и рассматривать, вот в чем я видела утешение и помощь. Извини, я не очень точно выражаюсь, за последнее время я много пережила. Но вот, когда я стояла лицом к лицу с ребятами из десятого «Б» и они спросили меня о Манфреде Юсте, все внезапно обрело иную окраску. Тут я поняла, что указание Штребелова невыполнимо, оно безнравственно. Чтобы тупо следовать этому указанию, мне пришлось бы самой себе изменить, пришлось бы отказаться от своих взглядов на профессию учителя. Когда множество глаз устремляется на тебя, ты не вправе увиливать. Может, не все так восприимчивы, а может, многолетняя рутина вытравляет из них эту восприимчивость. Я ребятам отвечала не по наитию, они не захватили меня врасплох, нет, я прекрасно сознавала, что, говоря им о возможном самоубийстве Юста, пренебрегаю распоряжением. Но иначе поступить я не могла.
— И что же было?
Она удивленно уставилась на меня.
— А что должно было быть?
— Как расценили ребята твой ответ? Что они теперь думают о Юсте?
— Не знаю, — тихо сказала она. — Но я им не солгала. Пусть взглянут правде в глаза. Ошибкой было бы оберегать их от сложностей жизни, даже если мы им добра хотим. Оборачивается это недобрым.
— Но ты же могла все это раньше изложить?
— Тогда я еще всего не продумала. Кое-что было мне еще не так ясно, как сейчас.
— Что ты имеешь в виду? — быстро спросил я.
— Все, что касается Юста и моего отношения к нему. И его отношения к другим, к его бывшей жене, к его детям.
Мне показалось, что ей хочется высказаться, хочется поговорить о том, что и у меня вызывает жгучий интерес, а именно о Юсте, о таком Юсте, каким она его знала. Я был уверен, что ей известно больше, чем нам.