Юст своим самоубийством, так объяснял я себе отношение Эриха, пошел против жизненных принципов Эриха. Эрих осуждал легковесное отношение к человеку и тем самым к жизни. За долгие годы я узнал и оценил Эриха и его работу. Никто из нас не был так справедлив, так деликатен с детьми, как он. Он любил детей. Я не слышал, чтобы он на кого-нибудь кричал. Даже с самыми отъявленными озорниками он проявлял терпение и спокойствие, получая зачастую в ответ неблагодарность, но никогда из-за этого не изменял своей позиции.

Он был истинным провозвестником грядущих времен.

Именно этим объясняется его неожиданная горячность и осуждение Манфреда Юста.

Кое в чем все-таки прав был я, хотя кое в чем и ошибался. Но тогда, в мастерской, я еще не знал, что был прав, и даже не подозревал. Это я узнал чуть позднее.

Из подвала я снова поднялся на основные этажи, поднялся, так сказать, из мира подземного в мир наземный.

Хотел, как обычно, зайти к Карлу Штребелову, но раздумал и пошел в учительскую, где сейчас никого не было.

Медленно обойдя стол, я сел на место Штребелова, в директорское кресло.

Мне случалось, сидя на этом месте, проводить совещания. Но эти случаи за последнее время можно было по пальцам сосчитать, Штребелов очень редко отсутствовал. А болеть в течение учебного года — нет, такого я вообще не помню. Болезни он откладывал на каникулы.

Чистая, но от частых стирок неказистая скатерть сдвинулась в сторону, пошла складками. Вот досадовал бы Штребелов. Учительской всегда полагалось быть в полном порядке. Состояние этой комнаты отражает состояние школы. Все посетители: школьники или взрослые, представители завода, родители или общественные инспектора из органов народного образования — все они, когда бы ни зашли в школу, находили эту комнату в образцовом порядке.

Разглаживая складки на скатерти, я едва не перевернул вазу, стоявшую посреди стола. Я знал, что вазу эту не одобряет Штребелов. Пестрый букет частично закрывал председателю обзор, а главное, отвлекал внимание. Зато астры скрашивали чересчур уж деловую обстановку комнаты.

С председательского места Штребелова я попытался представить себе людей за столом, как они сидели здесь накануне, учительницы и учителя, которые в эту минуту в классах отвечают на вопросы учеников, помогают им приобретать знания, будят их мысль, развивают их чувства.

С этого места школа в каком-то смысле просматривается насквозь, как здание из стекла, отсюда видны все девятьсот ее учеников на своих местах, вместе с учителями. А девятьсот — это уже мощь, это уже сила, хотя осмыслить этот факт все они еще не в состоянии. Школа — это силовое поле и поле напряжений. Выходит, ответственность человека, сидящего здесь, в кресле, не так уж мала. И ее следует правильно понимать. Все девять сотен — молодые люди, девятьсот отдельных личностей. Различные характеры должен примирить этот человек, но ведь и семьи накладывают на детей отпечаток, поэтому их подход к жизненным вопросам, и, конечно же, к такому событию, как смерть учителя Юста, будет неодинаков.

Я испугался, поймав себя на раздумьях, в этом кресле совершенно неуместных. Ведь я сел сюда, чтобы воздать должное Карлу Штребелову, по крайней мере я пытался это сделать.

По многим вопросам я полностью соглашаюсь с Карлом. Разве я, как и он, не понимаю значения связи школы с заводом? Разве утверждение традиций в школе не было моей заботой в той же мере, что и Карла Штребелова? Я мог бы перечислить еще великое множество вопросов, которые я с этого вот места решил бы не иначе и уж ни в коем случае не лучше, чем Карл Штребелов.

Но разобраться в вопросе, который не дает мне покоя с первого дня, мне не помог и фокус с директорским креслом.

Смерть Юста оставалась для меня загадкой.

Вот и все.

По крайней мере это я осознал. Звонок я, видимо, прослушал. И вздрогнул, когда кто-то повернул ключ в двери, у которой снаружи не было ручки.

Я едва успел встать и отойти к окну.

В комнату вошла учительница, фрау Зоммер, близорукая, она много воображает о своей внешности и поминутно стаскивает с носа очки, вот и не заметила меня сразу, не разглядела моего неловкого маневра.

— Ох уж этот первый урок, коллега Кеене, право истинная мука, — пожаловалась фрау Зоммер.

— У меня все впереди, — ответил я.

Но одни мы в учительской оставались недолго.

Перемена еще не кончилась, когда я отправился в девятый, в котором у меня был урок истории.

Удивительное дело, но, идя с папкой под мышкой по школьным коридорам, я стряхнул с себя нерешительность последних часов. Я шел, так, во всяком случае, мне казалось, целеустремленно, бодро, продумывая свое вступительное слово. Я рад был предстоящей работе, чувствовал себя в своей стихии. К чему понапрасну ломать голову? Что случилось, того не поправишь. Только работой преодолевает человек минуты отчаяния. Открыв дверь в класс, я увидел знакомые и все-таки изменившиеся лица моих учеников. Ощутил привычное чувство собранности. И — спокойствие. Стало быть, все в полном порядке.

Но прошло два дня, и моего искусственного спокойствия как не бывало. Мне пришлось подменить заболевшего преподавателя в десятом «Б». Не так уж обязательно было именно мне подменять больного, были и другие учителя. Но я хотел, меня словно что-то гнало в этот класс, мне нужно было самому увидеть, какая там сложилась обстановка после смерти Юста.

Урок прошел организованно, что я приписал своему умению подать материал. Но не было ли иной причины? С уверенностью я сказать не мог, хотя вел урок спокойно. У меня создалось впечатление, что ребята ждут чего-то от меня, ждут чего-то из ряда вон выходящего.

Когда кончился урок и я уже собирался выйти из класса, дорогу мне преградил Марк Хюбнер. Парнишка за лето вытянулся, перерос меня на пол головы. И худущий был невероятно. Сейчас лицо его покрывала какая-то неестественная бледность.

— Господин Кеене, можно вас спросить?

— Разумеется, можно, Марк.

Мы с ним стояли посреди класса, загораживая путь к двери, а началась уже большая перемена.

— Здесь нам неудобно, — сказал я, — пойдем в коридор.

Мне показалось, что мое предложение пришлось ему не по душе, он медлил, бросая по сторонам растерянные взгляды. А вокруг тем временем уже столпились ребята, выжидательно поглядывая на нас. Нет, это не случайно, дошло тут до меня, они еще раньше надумали поговорить со мной — может быть, хотели даже во время урока. Да так и не решились. Но сейчас, в подобной обстановке, у меня охоты не было отвечать на их вопросы, не мог же я позволить им загнать себя в угол. Мне нужно было сохранить за собой плацдарм, чтобы спокойно все обдумывать и отвечать четко и убедительно. Мы с Марком вышли из класса, и я повел его в конец коридора, подальше от лестницы. Мое подозрение, что и другие ребята хотели принять участие в разговоре, кажется, подтверждалось. Марк беспомощно оглянулся на ребят, а они, потоптавшись в дверях класса, двинулись все-таки к лестнице и спустились во двор.

Я взгромоздил портфель на подоконник.

— Ну, Марк, что вы хотели спросить?

Я встал спиной к окну, так что свет падал прямо на паренька. По его лицу пошли красные пятна.

— Так что же у тебя на сердце, мальчик?

— Почему нас обманывают, господин Кеене? Господин Юст покончил жизнь самоубийством. Мы это знаем. Так зачем нас обманывают? Мы ведь не маленькие дети.

Предчувствие не обмануло меня. Об этом они хотели спросить меня еще на уроке. Волнение парня передалось и мне. Конечно же, они все узнали. С Юстом их многое связывало, может быть, не всех, но таких, как Марк. Неужели внезапная смерть еще не старого человека, весело, с шутками проводившего их на каникулы, могла оставить ребят равнодушными? Ах, Карл Штребелов, из-за твоего неразумного упорства ты многого не замечаешь и очень важные обстоятельства недооцениваешь!

Но сказал я по возможности спокойно:

— Никто вас не обманывает, Марк. Господин Юст трагически скончался.