Класс передали преподавателю физкультуры Тецлафу — человеку энергичному, деятельному. Наша школа обязана не одним спортивным дипломом его настойчивости, его организаторскому таланту и его фанатичной любви к спорту. Все дипломы можно было видеть на стенах наших коридоров.
Тецлаф стал преемником Манфреда Юста. Карл Штребелов в разговоре со мной обосновал это весьма логично:
— Коллега Тецлаф — самая подходящая кандидатура для десятого класса «Б». Он не сентиментален. О Юсте у него не так уж много воспоминаний. Ты ведь знаешь, ему не по душе был характер Юста. Они не поддерживали никаких отношений. Тецлаф гарантирует, что последний год ребята завершат благополучно. А это, в конце концов, главное.
Может быть, Карл прав. Но на линейке я увидел в первом ряду бледного Марка Хюбнера, и мне показалось, что он ничуть не отдохнул за каникулы. Возможно, о смерти обожаемого учителя — а именно так он относился к Юсту — он узнал только что, перед линейкой. Я вспомнил: Марк еще до начала каникул говорил о путешествии, которое они с отцом запланировали на август, — поездка на машине, с палаткой, в Польшу.
Марк не спускал глаз с директора, пока тот произносил речь.
Когда Штребелов дошел до того места, в котором объявлял о трагической смерти учителя, вся линейка замерла.
В минуту молчания многие не знали, как им держаться, кое-кто не снял шапок, другие поспешно сорвали их с головы.
Еще не было случая, чтобы в первый день учебного года на линейке чтили память умершего минутой молчания. Такого за многие годы моей работы в школе еще не бывало. Разумеется, пожилые учителя, наши бывшие коллеги, умирали. Но это не очень нас затрагивало, было, в общем-то, явлением естественным.
Анну Маршалл я на линейке не видел, она стояла со своим классом с моей стороны, и мне пришлось бы повернуться, чтобы увидеть ее.
Штребелов прочел слова о смерти Юста четко и спокойно, он заранее рассчитал все интонации. Такая уж была у него манера завершать какой-либо вопрос. А выражение «трагически скончался» соответствовало фактам. Да, это была правда. И я начал понемногу примиряться с тем, что случилось, соглашаясь с аргументом, что жизнь продолжается, что жизнь предъявляет свои права.
Но все же втайне, в глубине моего сознания, у меня зарождался вопрос: разве не вправе, разве не обязаны мы, живущие, задуматься над необычной смертью одного человека, чтобы по возможности предотвратить подобный уход способных людей из нашего сообщества? С такой трагедией нам негоже смиряться. Мы обязаны тщательно разобраться в том, какие причины привели к этому, и задать себе, пусть даже мучительные, вопросы.
На линейке в то сентябрьское утро я, правда, не стал развивать свою мысль, ее вытеснили другие мысли, вызванные речью Штребелова. А говорил он о конкретных задачах школы в наступающем году.
Вот это жизнь, настоящая жизнь, думал я. Она требует от нас напряженных усилий и работы.
В рядах школьников опять началось движение. Они то ставили свои портфели на землю, то брали их в руки, украдкой подталкивали друг друга, подшучивали друг над другом.
Исключение составлял десятый класс «Б». Марк Хюбнер, оцепенение которого пугало, так и не изменил своей позы.
Я кинул взгляд в другую сторону, на тополя. Всего год назад посаженные, они на удивление разрослись. От легкого ветра шелестела их листва. Этой отрадной картине мы обязаны были Юсту. Какой же нынче прекрасный день — совсем-совсем другой, чем два года назад. Сегодня Манфред Юст в яркой рубашке и легкой замшевой куртке не обратил бы на себя внимания. И уж наверняка он бы не замерз.
Линейка кончилась, но я оставался на дворе, пока последний ученик не исчез в здании, — старый обычай, действующий успокоительно на наш школьный народ, вернувшийся после каникулярных месяцев.
Ко мне подошел Карл Штребелов, держа, словно щит, перед собой папку, в которой лежала его речь. Этим утром мы еще не виделись — я пришел в последнюю минуту — и потому только сейчас поздоровались.
— Немножко резковатый переход, а? — сказал Карл. — Из отпуска — сразу в нашу суматоху.
Он поглядел на меня испытующе и, как мне показалось, чуть озабоченно. Конечно же, он заметил, что я сегодня явился так поздно. Как он это расценивает, я мог лишь догадываться.
— Прямое попадание, — ответил я, пытаясь держаться непринужденно. — Всего три дня назад я купался в Черном море, в теплой летней воде, и где-то вдалеке сверкали снежные вершины. Слишком резкий переход. А ведь мы не самые здоровые. Да, Карл, мы не молодеем.
Карл поморщился. Подобные разговоры о нашем физическом состоянии он не жаловал. Совсем иных придерживался он взглядов в этом вопросе. Пытался доказать, что именно в нашем возрасте можно быть в добром здравии, если наладить должным образом свою жизнь.
Видимо, он всегда чувствовал, что я, довольствуясь малым, хочу лишь покоя в работе. А покой и вовсе ему не по нутру. Но на этот раз я был рад, что сумел его отвлечь. Надо было отвлечь его, чтобы он не спросил меня прямо: почему сегодня утром я не сидел у него в кабинете уже в половине седьмого, как повелось за долгие годы.
Пришлось бы мне, не захоти я лгать, ответить: Карл, у меня пропала охота спорить с тобой. Я выбился из сил, не хочу больше говорить о смерти Юста, мы ведь придерживаемся на этот счет противоположных мнений.
Я решил еще раз сослаться на возраст и сказал:
— Э, Карл, сам бы попробовал. Махни-ка на Кавказ, а потом раз — и обратно. Тогда поймешь. Нам с тобой незачем друг перед другом притворяться.
— Мне думается, то, что я сказал о Юсте, произвело должное впечатление, — заговорил Карл Штребелов.
Ну вот, мы все-таки вернулись к этому делу.
— А ты видел десятый «Б»? — спросил я. — Ребята потрясены больше других. На нашей памяти такой трагической смерти еще не бывало.
— Верно, не бывало.
Мы с ним стояли на огромном школьном дворе, два товарища по работе, люди уже не первой молодости. А видел я себя мальчишкой, который поругался с приятелем и ни за какие коврижки не хочет признать, что готов мириться. Это ощущение вызвал у меня, надо полагать, облик Карла — костюм немодный, но на вид как новенький, папка, прижатая к груди, и напряженное лицо. Меня захлестнуло доброе, сердечное чувство к Карлу.
Какие чувства испытывал в эту минуту Карл, я не знаю. Возможно, не подозревал даже, что бурлило во мне, считал, верно, что это резкая смена климата подействовала на меня. Был озабочен моим состоянием, но испытывал удовлетворение, что он благодаря своему размеренному, дисциплинированному образу жизни здоров и не подвержен подобным напастям. Я же был убежден, что он сам себя обманывает, просто его железная воля, умение желаемое принимать за действительное порождали видимость крепкого здоровья. Знаю это по себе. Еще два-три года назад я так же был уверен в себе и так же фанатично увлекался спортом, перенапрягая свои силы. Результаты были плачевны, я свалился. Позже я нашел подходящую для себя степень нагрузки. Не слишком много, не слишком мало, спорт должен быть не насилием, а, скорее, приятной привычкой.
Со здоровьем у Карла дело обстояло не лучшим образом. Его жена как-то разговорилась со мной по душам. Он себя убивает, сказала она, заставляет себя испытывать непомерные физические нагрузки. Хочет держаться на высоте, быть всем примером. А этого от него никто не требует. Он себя убивает.
Она просила поговорить с ним, бережно, осторожно. Напрасная попытка. Я встретил решительный отпор, он даже накричал на меня.
Ах, Карл Штребелов! Вот ты прижимаешь папку со своей речью к груди. Не болит ли у тебя сердце? Не обошлись ли тебе последние дни слишком дорого? Все обходится тебе дорого. А ты не желаешь этого признавать, упрямая ты голова.
Уже у двери своего кабинета он сказал:
— Побереги себя, Герберт. Не перенапрягайся в первые же дни, слышишь? — Он погрозил мне пальцем и через силу улыбнулся. — Больше работай в саду. Поверь, пробежка по лесу тебе тоже будет полезна. Но только хорошая, с нагрузкой.