Изменить стиль страницы

При том, что этот кусок очень плохо сделан (а ведь в очерке есть вполне приличные, живо написанные части), все это вдобавок еще слишком мрачно для легкой и живой в других отношениях журнальной статьи, что, очевидно, ощущал и сам Диккенс, когда говорил о необходимости «вернуть себе более свойственное нам бодрое расположение духа». Тут нельзя не почувствовать некой одержимости, явно чрезмерной для журналиста, даже для журналиста викторианской поры.

При чтении этого очерка у нас возникают ассоциации двоякого рода, помогающие, мне кажется, пролить свет на характер интереса писателя к смерти и преступлению. Первая из этих ассоциаций — сугубо психологическая. Маленький отрывок об ожившем подержанном платье — это лишь незначительный и ранний по времени пример той удивительной, управляющей всем его вымышленным миром силы, которая вдыхает жизнь в неодушевленные предметы — одежду, мебель, орудия труда, — наделяя их независимым существованием. Без этого не понять волшебства многих его великолепных страниц. Здесь, однако, эта сила используется в прямо противоположных целях: живой человек низводится до состояния трупа. Мне кажется, эти две способности связаны между собой в творчестве Диккенса гораздо теснее, чем до сих пор было принято думать. Он ощущал жизнь неживых предметов, но в равной мере «был одержим мыслью о смерти и узнавал в чертах человеческого лица контуры черепа». Мир вещей, который пускался в пляс в нянюшкиных сказках, живет для него рядом с другим миром, где человеческое существо может в любой момент заснуть мертвым сном и застыть навеки. Это чувство осталось с ним навсегда, о чем свидетельствует занятный отрывок из предисловия к рассказу «Одержимый», опубликованному им в его журнале «Круглый год» в 1859 году, когда ему было уже сорок семь лет.

«В течение всех суток я не знаю более торжественного часа, чем раннее утро. В летнюю пору я нередко поднимаюсь с петухами и ухожу в свой кабинет, чтобы до завтрака закончить дневные труды. И никогда не бывало при этом, чтобы в самые глубины моей души не проникали царящие вокруг уединение и тишина. К тому же в окружении знакомых спящих лиц испытываешь какое-то совершенно особое чувство, сознаешь, что те, кто тебе дорог и кому ты дорог, не слышат и никак иначе не ощущают тебя и находятся в состоянии покоя, предвещающего другое таинственное состояние, к которому все мы приближаемся: остановившаяся жизнь, оборванная связь со вчерашним, пустая комната, захлопнутая книга, неоконченные, но брошенные занятия — разве все это не образы Смерти? Спокойствие этого часа есть спокойствие смерти. И те же мысли навевают утренний холод и призрачный свет».

Другой вывод, который мне хотелось бы сделать из очерка «Раздумья на Монмут-стрит», относится к области социологической и биографической. Дело в том, что повышенный интерес к преступному миру непосредственно связан у Диккенса — через лавки оценщиков, ростовщиков и старьевщиков — с непрочным положением его собственной семьи. Речь идет даже не о том, как жила семья в дни его детства, не о том, что отец его был заключен в Маршалси, и не о том, что его угнетала необходимость сидеть на одной скамье с простолюдинами всех возрастов на фабрике ваксы. По окончании школы Диккенс почти беспрерывно жил с родителями, сначала в Блумсбери, потом в более богатом районе Кэвендиш-Сквер. Теперь жизнь его была легкой и интересной и протекала в постоянном общении с людьми: с друзьями сестры Фанни из Королевской академии музыки и собственными его друзьями — адвокатскими клерками и журналистами, — приобретенными на службе, а также с умной и одаренной материнской родней, среди которой была тетка писателя, нарисовавшая первый его портрет (он изображен на нем восемнадцатилетним юношей), и дядюшка Бэрроу, доставший ему читательский билет в библиотеку Британского музея. Как легко понять из немногих сохранившихся писем и воспоминаний, Диккенс вел тогда вполне светскую жизнь среди множества приятелей, их сестер и знакомых и был вечно занят вечеринками, любительскими спектаклями, катаньем по реке, а всего больше флиртом.

Мир Чарльза Диккенса i_036.jpg

На заднем плане: за развалинами прежнего здания только что отстроенный Британский музей.

У Диккенса рано появились друзья вне дома, лучшая половина которых доставляла ему в юности немало душевных тревог; но при этом он был предан своим родным, и его жизнь была неотделима от жизни семьи вплоть до самой женитьбы и даже несколько позже. Однако любовь к развлечениям, царившая в доме Диккенсов, была оборотной стороной их шаткого положения в обществе. Причина этого таилась не только в расточительности родителя, но также и в неустойчивом экономическом положении всего класса. Крестный Диккенса обанкротился; его великодушный и одаренный дядюшка Бэрроу, который так успешно начал было издавать «Миррор ов парламент», через несколько лет разорился, задолжав огромную сумму. Они не принадлежали к богеме и, уж конечно, не были прожигателями жизни, но при этом их благополучие всегда висело на волоске. В 1834 году, когда Диккенс уже стал «Бозом», отец его снова был арестован за долги. На этот раз Диккенс не пожелал остаться сторонним наблюдателем отцовских промахов. Он снял для матери и остальных домочадцев квартиру подешевле, выплатил долг отца и переехал с любимым братом Фредом в комнаты на Фернивалс-Инн. Так кончилась его жизнь в семье.

Подобно другим собратьям-литераторам, он вырос в семье, которая жила не по средствам и положение которой было неустойчивым. Впрочем, именно в молодые годы он понял, по какому тонкому льду ступали почтенные викторианцы. Наверное, это мешало ему хоть на минуту отделаться от страшной мысли, что подо льдом находится подводное царство, где заточены непонятные, мерзкие, лишенные надежды существа — преступники. И он не знал жалости к ним, как белые бедняки не знают жалости к неграм. Если его любимый отец был посажен в тюрьму всего лишь за неуплаченный долг, то, уж конечно, надо сурово наказывать «настоящих преступников», в чьих душах навсегда укоренилось злодейство. Но подобно Достоевскому, он все время ощущал присутствие этих людей, не мог не думать о них.

Это дало его мыслям и другой, более привлекательный поворот. Он был исполнен ожесточения против уголовного мира, но зато с большой симпатией говорил о развлечениях бедняков — развлечениях, в которых сам с удовольствием принимал участие, когда был молодым клерком. В «Картинках с натуры» из «Очерков Боза» мы найдем множество таких описаний. Вот одно из них:

«Здесь, в этом искусственном раю, нет распорядителя бала — здесь развлекаются просто, грубо, без затей. Пыль слепит глаза, жара — не продохнешь, шум и гам, и все веселятся напропалую. Дамы в невинном своем оживлении дошли до того, что отплясывают, нацепив на голову шляпы своих кавалеров, кавалеры же вырядились в дамские шляпки, а кое-кто не поскупился даже приобрести накладной нос и шляпу с низкой тульей и без полей, похожую на круглую жестянку. Мужчины бьют в детские барабанчики, и дамы подыгрывают им на дудочках».

Диккенс наслаждается весельем простого люда совсем как Оруэлл. Он, конечно, смотрит на них еще больше свысока, что видно из описания «загородных садов с подачей крепкого чая и других напитков» (в одном из таких загородных садов к миссис Бардл явилась Немезида с ордером на арест за неуплату долга). «Здешние туалеты, — пишет Диккенс в очерке „Лондонские развлечения“, — часто вызывают улыбку, но в общем вид у этих людей опрятный, довольный, настроены они благодушно и охотно общаются между собой»; следует помнить, однако, что Оруэлл со своим итонским образованием чувствовал под собой более твердую почву, чем молодой Диккенс, и мог позволить себе не слишком настаивать на своем превосходстве.

Диккенс всю жизнь боролся за право бедняков выбирать себе развлечения по собственному вкусу и без помехи предаваться им в немногие свободные часы. Среди ранних статей на общественные темы, написанных одновременно с «Пиквикским клубом», имеется брошюра «Воскресенье в трех его аспектах». В ней Диккенс нападает на поборников Дня Субботнего{31} и предлагает открыть библиотеки, музеи, создать условия для воскресных игр на открытом воздухе и даже, несмотря на свою неприязнь к прошлому, особенно к Стюартам, и увлечение Кромвелем, рисует совсем в духе Уильяма Морриса{32} картину ушедшей навсегда Доброй Старой Англии, веселящейся вокруг Майского дерева{33}. Враждебность Диккенса к поборникам Дня Субботнего получила свое оправдание много позже, в 1855 году, когда новый закон о соблюдении Дня Субботнего вызвал серьезные беспорядки в Гайд-Парке. Диккенс не замедлил по этому случаю напомнить друзьям, что он всегда высказывался против этого установления. Он также всю жизнь выступал за дешевые театры для рабочих, хотя высмеивал ставившиеся там мелодрамы. Кроме того, он упорно и, по-моему, к явной для себя чести отказывался поддерживать идею, будто всякое развлечение для народа должно ставить себе единственной целью укрепить его нравственность и преподать ему какое-нибудь скрытое наставление; пожалуй, это особенно похвально, поскольку руководимые им впоследствии издания содержали, по существу, не что иное, как горькую пилюлю в сладкой облатке.