— Но теперь, когда сами крымцы будут просить о протекции, дело смотрится инако.

   — Это как же?

   — Когда ногайцы отторглись, крымцы всем внешним видом показывали, что не желают иметь с ними дел, дабы не раздражать Порту, на вспомоществование которой надеялись. Ныне надежда такая сгинула. И вопрос встал по-другому: согласится ли Селим-Гирей, сколь бы усердно ни желал он быть в союзе с империей, потерять навсегда от своего подчинения помянутые орды, кои главнейшую силу его войска составляли?.. И согласятся ли ногайцы признать Селима своим ханом? Они ведь просили о Шагин-Гирее... Тут нам оплошать нельзя!.. Ибо разделение татар на две независимые области способно предоставить способы ввести между ногайцами такое правление, какое сходно с российскими интересами. Правда, с таким разделением двор решил повременить до поры... А дружбу крымцев с империей подкрепят наши здешние гарнизоны...

   — Татары словесно изъявили желание иметь оные на своей земле, — осторожно вмешался в разговор Веселицкий.

   — ...Пока длится война с Портой, — продолжал говорить Щербинин, недовольно скосив взгляд на канцелярии советника, — всякому из крымцев понятно, что чем больше укреплённых мест — особенно по берегам! — занято нашими войсками, тем безопаснее они от турецких покушений. Но содержание оных по заключении мира было бы для российской казны излишне тягостно и убыточно. Поэтому проектируется оставить в наших руках крепость Еникале — для защиты прохода из Азовского в Чёрное море и Кафу — для содержания там флотилии, что позволит противостоять проискам Порты и навсегда утвердить нашу ногу в Крыму... Важно разумными обращениями расположить татарские мысли так, чтобы они — как бы сами собой! — достигли познания в необходимости такой уступки для собственного их спокойствия и сами о том нас попросили.

Пространное рассуждение Щербинина опять напомнило нравоучение, и Долгоруков с прежней хмуростью проронил:

   — Сами они не попросят... Только сила моего оружия и моя настойчивость способны побудить их к этому.

   — Нет, нет, — предостерегающе воскликнул Щербинин, — требовать уступки сию минуту никак нельзя! Можно отпугнуть татар... Пусть они думают, что наши гарнизоны располагаются на полуострове только по причине войны с Портой, и тешат себя надеждой, что по её окончании гарнизоны будут выведены. А вот когда станем подписывать с ними формальные договоры — тогда особливым пунктом и выговорим сии уступки.

Беседу генералов прервал адъютант командующего, принёсший печальную весть: ночью в полевом госпитале скончался генерал-майор Броун.

Василий Михайлович невидящим взглядом посмотрел на адъютанта и враз утомлённым голосом сказал тихо:

   — Схоронить славного генерала со всеми почестями...

Помолчал, устало потёр пальцами седеющие виски и — уже с тревогой — добавил, обращаясь к Щербинину:

   — Уходить надобно отсель, покамест зараза всю армию не сгубила...

«Заразой» была чума — «моровая язва», завезённая в Крым бежавшими из Молдавии и Валахии турками и татарами. Сколь усердно она косила крымцев, судить было трудно, но в русских полках заболевших становилось всё больше. Каждый день санитарные команды копали в лесу глубокие ямы и хоронили до десятка умерших.

...Видя, что командующий не настроен продолжать беседу, Щербинин откланялся.

Солнце всё сильнее накаляло вязкий воздух. Разморённые жарой офицеры в одних нательных рубахах забирались в палатки, шли в лес, под кусты и деревья, и, попивая из узкогорлых татарских кувшинов душистое крымское вино, лениво перебрасывались в карты. Голые, загорелые солдаты барахтались у берега, стирали в солёной воде исподнее бельишко. На краю лагеря выстраивался рядком очередной обоз к Салгиру.

Вернувшись в свою палатку, Евдоким Алексеевич сбросил шляпу, парик, снял мундир, денщик стащил сапоги. Утирая платком вспотевшее лицо, шею, он некоторое время сидел на раскладном стульчике — размышлял.

После объявления Долгоруковым намерения довести дело с татарами до конца, дальнейшее своё пребывание здесь Евдоким Алексеевич посчитал не только бесполезным, но и в какой-то мере унизительным: Долгоруков, верный своему замыслу одному покорить Крым, мог не допустить его к беседам с татарскими депутатами. А этого Щербинин боялся сильнее всего, ибо и армия, и татарские начальники знали о сути его должности, описанной им самим же в разосланных повсюду письмах.

«Князь, конечно, прямо об этом не скажет, — рассуждал Евдоким Алексеевич. — Просто запамятует позвать, когда депутаты приедут...»

Наутро он объявил, что занемог от здешнего климата, приказал слугам готовить экипаж и вскоре покинул лагерь, чтобы вернуться в Харьков.

* * *

Июнь — июль 1771 г.

Начало лета Екатерина провела в Царском Селе. Отдыхая от столичной суеты, она тем не менее поддерживала постоянную переписку с Никитой Ивановичем Паниным, уведомлявшим её о всех важных делах. Позднее Екатерина переехала в Петергоф, намереваясь побыть там некоторое время, но затянувшаяся болезнь сына — шестнадцатилетнего великого князя Павла Петровича, за которым присматривал его давний воспитатель Панин, — принудила её в первые дни июля вернуться в Петербург.

Цесаревич, с детства слабый здоровьем, выглядел плохо, капризничал. Екатерина, несколько раз навещая сына, старалась вдохнуть в него силы и уверенность в скором выздоровлении.

Тем временем в столицу стали прибывать нарочные офицеры от Долгорукова.

Особенно радостным выдался день 17 июля.

На рассвете, когда Екатерина только-только проснулась и, свесив босые ноги, сидела на краю кровати, дежурный камердинер доложил о прибытии из Крыма со срочным донесением Конной гвардии секунд-ротмистра князя Ивана Одоевского, Екатерина встала, накинула на плечи шёлковый шлафрок, мельком глянула в зеркало и, длинно зевнув, велела впустить нарочного.

Замерев в пяти шагах от государыни, выкатив по-петушиному грудь, Одоевский зычно и торжественно прогремел басом, нарушая сонный покой обитателей дворца:

   — Честь имею донести! Доблестным оружием вашего императорского величества неприятель под Кафой разбит и обращён в бегство. Крепость и гавань в наших руках!

   — Трудная ли выдалась баталия? — протяжно спросила Екатерина, расправляя заспанное, припухшее лицо долгой мягкой улыбкой.

   — Единым ударом смяли басурман! И тотчас их сиятельство отправили меня с реляцией!

Одоевский выхватил из-за обшлага мундира пакет, протянул Екатерине.

Она взяла его, посмотрела надпись, кинула на столик.

   — Потом прочитаю... А вас, князь, за долгожданную весть жалую полковником.

Одоевский метнулся к государыне, припал к руке, уколов жёсткими усами холёную кожу...

В течение всей войны Екатерина следовала старому доброму воинскому обычаю: награждала гонцов, приносивших победные реляции. В этот день ей пришлось ещё дважды проявить свою милость. В полдень был пожалован поручиком гвардии подпоручик Щербинин, прибывший с известием о взятии Керчи и Еникале. Вечером поручик Семёнов, отличившийся метким выстрелом под Кафой, привёз ключи от всех занятых крепостей и стал капитаном.

Покорение Крыма Екатерина отметила торжественным богослужением в Петропавловском соборе. Под величавый перезвон колоколов, уханье пушечного салюта она принесла Всевышнему коленопреклонённое благодарение и, вернувшись во дворец, устроила роскошный обед. Столы, заставленные серебром, хрусталём, живыми цветами, ломились от вин и закусок. Гости много пили, шумно воздавая хмельными голосами хвалу храброму русскому воинству.

Вечером, перед тем как пойти в Эрмитаж, Екатерина присела на полчаса к столу, чтобы отписать Долгорукову свою благодарность.

«Усердие и искусство ваши увенчаны, — писала она, быстро скользя пером по шершавой бумаге, — вы достигли своего предмета: отечеству сделали пользу приобретением почти целого Крымского полуострова в весьма короткое время, а себе приобрели славу. Вы знаете, что по статутам ордена Святого победоносца Георгия оный вам принадлежит. И для того посылаю вам крест и звезду первого класса, которые имеете на себя возложить и носить по установлению. На починки же вашего экипажа приказала я в дом ваш отпустить шестьдесят тысяч рублей. Сына вашего князя Василия поздравьте от меня полковником...»