И вниз, прямо к открытому окну, из которого лились чарующие звуки рояля, а пани Бжевска, наверное, уже унеслась в сладостную страну грёз и воспоминаний, — прямо к этому окну стал медленно спускаться мерцающий череп, при этом глазницы излучали теперь не тьму, а адский пламень, тонкие, изношенные временем кости смутно-малиново просвечивали, отчётливо были видны зубы...
Вот это адово видение замерло перед открытым в летний вечер окном гостиной. Гриша чуть-чуть подёргал верёвку. Череп плавно закачался, в глазницах заметался живой огонь.
В то же мгновение смолк мажорный музыкальный пассаж, раздался истошный и оглушительный вопль, упало что-то большое и тяжёлое.
Как потом стало известно, бедная пани Бжевская грохнулась в обморок.
Гриша быстро поднял своё изобретение, задул свечу и спрятал череп, края которого были тёплые, как живые... Спрятал его внизу платяного шкафа, прикрыв грязным бельём. Всё было продумано заранее. Разделся, лёг в постель, «заснул».
А внизу, в общей передней, уже слышались голоса, кто-то плакал. Шли к двери комнаты братьев.
Её открыла Екатерина Онуфриевна, пропустила вперёд разгневанных и рыдающих дочерей Ванды Казимировны, сказала:
— Вот, можете убедиться — спит. Да и не способен наш Гриша на такие поступки. Уверяю вас, барышни, привиделось вашей матушке. Бывает.
Так и убедили пани Бжевскую: привиделось.
На следующий день явился в квартиру Ванды Казимировны католический священник, весь в чёрном, кропил углы комнат и окна святой водой, прочитал молитву.
А доля Марыси и её подруг ничуть не улучшилась, всё осталось по-прежнему. Не те, видно, выводы сделала хозяйка швейной мастерской из «явления диавола», как она говорила...
Скоро между Гришей и отцом состоялся такой разговор.
— Проводи-ка меня на работу, Григорий, — сказал Наум Александрович.
Они шли по зелёной улице, под густым шатром каштанов.
— Твой поступок глуп, жесток и безнравственен, — жёстко говорил отец, положив на плечо мальчика тяжёлую руку.
— Но она издевается, мучает своих работниц! — воскликнул Гриша.
— Да, пани Бжевска эксплуатирует их труд, наживается на нём. Всё это верно. Но она поступает как все, как другие владельцы заводов и фабрик, мастерских, как помещики, нанимающие крестьян для обработки своих земель. Такова система. Политическая и экономическая система Российской империи. И менять надо систему в целом. Понимаешь?
— Понимаю... Но папа! — Гриша даже остановился. — А как же революция? Как же девятьсот пятый год? Ведь — война, баррикады. «Смерть капиталистам!» Я сам видел такой лозунг на демонстрации.
— Правильно! Это когда революция. — Голос отца звучал убеждённо. — Когда народ не может добиться своих целей мирным путём, когда правительство, правящие классы отказываются идти на сотрудничество с людьми, не ищут компромиссных решений. И остаётся одно средство — революция, кровавый и тяжкий путь к цели. А у революции свои законы. Но в мирное время мы не можем прибегать к насилию, к беззаконным действиям. Конечно, твой поступок скорее детская шалость. Но представь: у пани Бжевской слабое сердце. Она могла просто умереть от испуга. Ты придумал очень жестокую шутку. И должен тебе сказать, Ванда Казимировна сама по себе вполне порядочный человек, со своими строгими принципами, образованная женщина, честная...
— Честная?! — не выдержал Гриша.
— Да, в тех жизненных правилах, по которым живёт её общество, пани Бжевска — честная... Тебе, сын, предстоит всё это осознать. Что очень важно. Теперь о другом. — Отец помолчал. — Могилы у всех народов священны. И безымянные могилы — тоже. Кто погребён в тех курганах? Мы не знаем...
Но кто бы они ни были — воины, жители города, умершие от чумы или холеры... А такое вполне возможно. Кто бы они ни были, их прах, их останки не предметы для забав. Тем. более для забав жестоких. Уразумей: то, что ты сделал, — кощунство, надругательство над памятью тех, кто там похоронен.
— Я не подумал, папа!
— Вот что, Гриша. Ты возьмёшь череп и закопаешь его в одном из курганов.
— Я сделаю это завтра...
Непонятные, нежданные слёзы подступали к горлу мальчика.
Осенью 1910 года брат Иван переехал в Сосновицы к родителям, стал работать в тех же Металлических мастерских братьев Цембовски и К°, где трудился Наум Александрович.
Гриша, перешедший в пятый класс гимназии, остался в Минске один. Теперь он жил у тётки, старшей сестры отца Анны Александровны Амельгиц, получив в её маленьком собственном доме мансарду под ветхой крышей (ночами было слышно, как голуби возятся под карнизом окна).
Анна Александровна, рано потерявшая мужа, немца по национальности, была суровой набожной старухой с иконописным, замершим лицом, на котором живым умом и вниманием к людям светились глубокие карие глаза. Гришу она любила по-своему, но старалась держать в строгости и делала постоянные попытки приобщить мальчика к религии. Этому Гриша всячески противился и не любил дом Анны Александровны, где в каждой комнате перед иконами мерцали лампадки и устойчиво пахло лампадным маслом, часто появлялись такие же, как тётка, старухи с суровыми лицами, хором читали молитвы или открывали толстую, захватанную на углах страниц Библию и одна из них, водя пальцами по строчкам, ровным голосом, в котором сдерживалось тайное волнение, читала:
— «И вышед Иисус шёл от храма. И приступили ученики Его, чтобы показать Ему здание храма, Иисус же сказал им: «Видите ли всё это? Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне, всё будет разрушено...»
А остальные старухи, сидя за круглым столом с остывающим самоваром, сосредоточенно слушали, опустив головы.
Нет, это не его мир! И Гриша старался как можно меньше оставаться в доме тётки.
Гимназия тоже была нелюбима. Она угнетала казёнщиной, ортодоксальной строгостью, атмосферой верноподданничества, пропитавшей её от подвалов до крыши. И не было в гимназии, в которой учился Гриша Каминский, ярких, самобытных, умеющих увлечь своим предметом педагогов. Так они и вспоминались потом: безликая череда строгих, холодных господ в чёрных казённых мундирах, безусловно знающих своё дело, но руководствующихся в преподавании циркулярами, программами, непререкаемым правилом «от сих до сих». Будто не было у этих застёгнутых на все пуговицы людей своего отношения к жизни, к предмету, который они преподают, к интересам и стремлениям воспитанников.
Конечно, гимназия давала знания. И, как потом убедился Григорий Каминский, прочные знания, застревающие в сознании навсегда, как таблица умножения. Но гимназия не воспитывала — это он понял много позже — гражданских чувств, свободы мышления, самостоятельного взгляда на жизнь, историю отечества. Наоборот, все эти чувства последовательно и целенаправленно подавлялись: Российскому государству не нужны были индивидуальности, свободные граждане, а требовалось некое среднестатистическое единство в умах — и в знаниях, и в восприятии окружающего мира, где безусловно должны были быть преданность существующему политическому режиму, обожание главы империи, помазанника Божия на земле, русского самодержца Николая Второго. Верноподданничество...
И в гимназической среде, особенно в старших классах, такое преподавание и воспитание — неизбежно! — питало и взращивало в юных душах дух протеста.
Но одним была безусловно хороша гимназия — друзьями.
На всю жизнь в памяти остались двое из них — Лёва Марголин и Митя Тыдман.
С Лёвой Гриша сидел за одной партой. Высокий, темноглазый, с широкими бровями вразлёт, Лёва во многом был похож на Гришу. Такой энергичный, стремительный, готовый за друга в огонь и в воду, жадный до новых знаний и книг. В классе их звали: Атос и Портос.
Однако главным открытием для Гриши в дружбе с Лёвой Марголиным был его отец, Иван Николаевич Марголин-старший, пожалуй, с него началась галерея самобытных русских людей, встреченных Григорием Каминским на его жизненном пути, которым российские условия не давали возможности реализовать свои недюжинные способности.