Высланные далеко за Полоцк дозоры подтвердили опасения Морозова. К Полоцку шло литовское войско — небольшое, тысячи две конницы, но шло быстро и к ночи могло подойти к Полоцку.
Последний, вернувшийся уже после захода солнца дозор доложил, что войско это остановилось станом на ночь верстах в пяти от города: сидят тихо, костров не жгут и даже дозоров вперед не шлют, чтоб не открыть себя.
— Ах ты, старый обмылок! — и ругался и торжествовал Морозов, проведавший о замыслах Довойны. — Мнил устроить мне баню! Небось руки стер от довольства!? Ну да поеборзись, поеборзись, почечуй тебе в гузно! С рассветом узришь, что не толико в вашем бору лисы водятся.
Лишь стемнело, прискакал к Морозову гонец. Русское войско было в четырех верстах от города. Морозов тотчас приказал наряду кончать пальбу, пищальников увел из-под стен, притушил костры…
Ночь сулилась быть темной. Скрюченная от стужи луна медленно вползла на холодную чернь неба, недолго помельтешила в сгущающихся облаках, обложивших к заходу солнца большую часть неба, и спряталась за их плотной завесой. С темнотой пришла тишина — тяжелая, неразрушимая, не поддающаяся никаким звукам. Чем больше прорывалось их, тем плотней становилась тишина — она словно боролась с ними, отвоевывая себе хотя бы ночь.
Черной громадной глыбищей высился в темноте Полоцк — беззвучный, затаившийся, как какой-то страшный и грозный зверь, настороженно стерегущий свои владения.
Русский стан тоже затаился, только кое-где сквозь темень просвечивались, как прорехи, тусклые пятна костров, нарочно поддерживаемые, чтобы их видели литовцы и знали бы, что русские не ушли от города. Как раз это и должно было заставить их спать спокойно. Они непременно знали уже о подошедшем к ним на подмогу войске и готовились поутру отплатить русским за их дерзость.
Воевода Морозов отослал гонца назад к царю, велев передать, что литвина он стережет крепко и войску можно спокойно подступать к городу.
В стане стали ждать подхода главного войска. Морозов разослал ко всем воротным башням конные дозоры — следить, чтобы из города не вылезли литовские лазутчики и не пронюхали бы о подходе больших русских полков, Оболенскому велел быть начеку, дабы не прозевать подъезд даря, а сам поехал на похороны своих ратников.
Нынче у Морозова погибло пятеро. Немного… Порадовался бы воевода этому, да разве на похоронах радуются?!
Саженей за сто до могилы, вырытой в поле, за станом, Морозов спешился и эти сто саженей прошел пешком. У могилы понуро стояли десятка два ратников да с десяток посошных, которые рыли могилу и должны были ее засыпать. В неярком свете небольшого костра тускло поблескивали промерзлым тесом пять грубых, тяжелых гробов. Морозов остановился перед ближним, снял шлем…
— Со святыми упокой!.. — дрожащим от мороза голосом пропел полковой поп, заканчивая короткий молебен, размашисто осенил все гробы крестом и быстро спрятал руки в меховые рукавицы. — Поскорбим, чада мои, и порадуемся, — приклацывая зубами, сказал он, — ибо они изведали свой предел, чего не дано живым!
Посошники принялись заколачивать гробы. Кто-то тоскливо и зло сказал:
— Как жить ни тошно, а помирать тошней. Живот один толико бог дает, а отымат его всяк гад!
— Се верноть!.. — еще тоскливей, со вздохом поддержал его другой. — Жисть надокучила, а и со смертью не обыкнешься.
— Эка, затянули! — озлобился один из заколачивающих гробы посошников. — Како бабы!.. Не на живот рожаемся — на смерть!
— На смерть-то на смерть, да каждый норовит подоле с ней не стыкаться.
— Норовит?! — с прежней злостью сказал все тот же посошник. — А судьба — она идеже? Она, что ль, в хлеву у тя на ужах 90 привязана? Она в кажный час на загривке сидит! Кого поторопней с ней стакнет, а кого намурыжит — сам кликать ее починает!
— На войне смерть хороша — расплохом берет, — спокойно и рассудительно сказал еще кто-то. — Пошто кручиниться, что сгинул в поле? Паче в поле, неже в бабьем подоле!
— Ин доброе слово речено, — вымолвил поп. — И по-мужецки, и по-ратницки! И воеводскому слуху селико приямо! Смерть на поле брани освящена богом, чада мои! Врата рая отверзны погиблым!
Когда поднесли крышку к последнему гробу, около которого стоял Морозов, воевода, до сих пор неотрывно смотревший в темноту, заглянул в гроб и узнал Тишку, убитого утром на его глазах. «Про меня вся Расея ведает», — вспомнил он его добродушную похвальбу и тихо сказал: — Пухом тебе земля, Тихон.
После погребения погибших Морозов вернулся в стан. В его шатре вместе с Басмановым и Оболенским сидел царь.
Морозов растерялся от неожиданности: не думал, что Иван завернет к нему в шатер.
Иван терпеливо переждал его растерянность, мягко, шутливо сказал:
— Без спросу забрался к тебе, воевода… Не изгонишь? Мой-то шатер в коше 91. Покуда довезут да покуда раскинут!.. Сам ведаешь, каки у меня расторопники!
— Честь мне за что такая, государь? — взволнованно вымолвил Морозов.
— Ему говоришь — от мороза сховаться негде, — опять пошутливо сказал Иван, — а он тебе про честь. Ну-к, приди в себя, воевода! Что ты предо мной как перед красной девицей. Ратных прятал? Сколь их у тебя?
— Пятеро, государь…
— Ну не велик счет!.. Гораздо ты поуправился! Мне Оболенский про все уж поведал… Доволен я тобой, воевода! — Иван снял с пальца перстень, протянул его Морозову. — Вот тебе за усердие и за смелое дело! С яхонтом он… И не благодари — не поблажи даю! Доволен тобой! Заслужил! Другому б не дал!
— Потщились, государь!.. Чтоб не уронить исконней славы оружья русского!
— Не витийствуй, воевода! Тебе сие ни к чему! Кто славно воюет, тот и без красного слова приятен мне. За десять верст слышал твою говорю с литовцем. Такая говоря мне боле по сердцу.
Иван помолчал, поласкал Морозова глазами, довольно спросил — не столько у Морозова, сколько у себя самого:
— Не вылез, стало быть, литвин?
— Не вылез, государь, — ответил Морозов, хотя и понимал, что Ивану не нужен был его ответ. Отмолчаться на вопрос Ивана, даже будучи уверенным, что тот не ждет ответа, мало кто решался: редко на лице Ивана отражалось то, что было в его душе.
— Ну так и не вылезти ему вовсе! — засмеялся Иван. Он был возбужден, радостен — непритворно радостен и непритворно приветлив и добр. Не часто доводилось Морозову видеть его таким… Последний раз после взятия Казани да еще при освящении Покровского собора на рву видел Морозов в глазах Ивана этот чистый, наивный, ребяческий блеск. — Не вылезти!.. — снова повторил Иван, не переставая смеяться. — Поутру мы ему такое учиним, перекреститься не сможет литвин! Против главных ворот выставим весь стенной наряд, а из остального учнем палить по острогу — калеными ядрами, чтоб подпустить красного кочета литвину! Поглядим, как он закудахчет на его подворье!
— По посаду всего сручней палить с островка, что на Двине, — заметил Морозов. — Туда легкий наряд поставить да стрельцов с пищалями… Лед на Двине крепок, можно и большой наряд переволочить и бить из-за Двины. С двинского боку стена острога послабей!
— Дело говоришь, воевода, — довольно сказал Иван. — Вот подойдут полки, сберемся на совет… Послушаю вас всех! А тебя — более других. Ты тут уж пораскинул глазами, повынюхал слабины у литвина… А войско то, как мыслишь, не кинется на нас?
— Две тыщи конных, государь, — проть нашей силы! — усмехнулся Морозов.
— Две тыщи, — повторил Иван тоном Морозова. — Упомни, как ливонский маршалок Филипп Белль кинулся с пятью сотнями супротив наших двенадцати тыщ!
— Белль безумец был, государь!
— Безумец? Мне бы поболе таковых безумцев в воеводы! Я ему на то и голову отсек, чтоб не имели мои воеводы супротив себя такого храброго воинника. Магистр ливонский Фюрстенберг мне за него десять тыщ талеров выкупу сулил. Десять тыщ!.. Фридерик дацкой у них за двадцать тыщ все эзельские и пильтенские земли купил, а тут за единого человека — десять тыщ! Но я отсек ему голову, бо и тридцатью тыщами не окупил бы того урона, который мог причинить мне Белль, вернись он снова в Ливонию.