Изменить стиль страницы

Сбежал из жизни человек, которого Филипка мечтал зарезать собственноручно. Мечта неисполнимая проникала в сны, будила воображение отрока сильнее сказок о царь-девице, грела на воровских дорогах, потом в холодных запорожских куренях, когда над схваченными льдом днепровскими плёсами плавали призраки-метели. И помогала в тяжкой казацкой науке, усвоенной рано и прочно. За восемь лет скитаний Филипка научился всему, кроме произнесения слов. Как заклинило ему язык в день семейного позора, так и не отпустило до сих пор.

Он был младшим в станице-делегации, тайно посланной казачьим кругом в Москву. А самым старым был Игнатий из Литвы, известный еретик, не признававший Троицы и много раз ходивший для проповедей в Россию. А большего казаки друг о друге не хотели знать. У всякого за спиной свои грехи...

   — Карлуха — журавлиные ноги! Кыш!

Толпа у ворот колыхнулась, завопила, засвистела, тыча сотнями пальцев и колпаков. По мосту через ров вышагивал, подрагивая икрами в чёрных колготках, английский посланник Боус. Бархатная накидка с собольей опушкой, едва прикрывавшая пышноштанную задницу, вызывала гадливость. В Кремль уже не пускали и в дорогих шубах, для посланника сделали исключение. Его не любили. Посадские знали, что он приехал за новыми привилегиями для англичан, в то время как своих промышленников и торговцев правительство давило, как врагов.

   — Кар-лу-ха! Пёс ети твою мать!

Стрельцы посмеивались, не мешая народу возмущаться в пределах дозволенного. Филипка тоже разинул рот, замахал новой шапкой. Иссушенная, вяловатая, но чуткопалая, как у воров и писцов, рука Игнатия впилась в ключицу:

— Нишкни! Наше спасенье покуда в тихости.

Согласно сопроводительной бумаге атамана, казаки приехали в Московию проведать, какого можно закупить товару — хлеба, соли, вина и пороху. За три военных года они получили деньги от короля, помародерствовали на свой страх и приоделись. Хлеба насущного в седельной суме не привезёшь. В Литве и Польше съестное вздорожало, а серебро подешевело. Король расплачивался с наёмниками новыми деньгами с подозрительными примесями и неполным весом. В России их можно сбагрить выгоднее, особенно поставщикам, торгующим по-крупному.

Такова была явная цель, оплаченная из общинных денег с одобрения круга. О тайной знали атаман и есаулы. Каким-то боком к ней примазался и воевода Киевский Константин Острожский, тоже подкинувший «пенензей». Россию ожидали крутые перемены, созревшие на многолетнем разорении, взаимном озлоблении, посеянном опричниной, военным поражением и неизбежной сменой государя. Человек может, разнежась в бане, за полчаса не помышлять о собственной смерти, а легат Поссевин ещё во время мирных переговоров поставил в известность всех заинтересованных: «Существует мнение, что этот государь проживёт недолго». На чём оно основывалось, он не раскрыл, но иезуитская разведка имела и лекарей на содержании... При том обилии обиженных и ущемлённых, какое царь оставит после пятидесяти летнего правления, коего злее в России не было и вряд ли будет, смерть его приведёт к общему «присяголомству», смуте. Страна столь велика, считали немецкие путешественники, что непременно распадётся. Уже отваливается непрочно пришитая Ливония, очередь за Казанью с неусмирёнными татарами и черемисами, а там и Новгород, и Псков спохватятся об отнятых правах. А потому и казакам, и Константину Острожскому, главе южного отдела литовской тайной службы, было понятно: лежащая под боком богатая, бесхозная земля готова развалиться на лакомые куски. Успевай хватать! Иные книжники лукавили, будто казаков повлечёт в Московию восстановление справедливости и мщение за прежние обиды, когда-де были они крестьянами и чёрными людьми. Большинство просто хотело ввязаться в драку и, по стародавнему обычаю, пошарпать, что удастся.

Посланцам поручили вызнать, скоро ли драка.

Впечатления от глубинки, даже от западных земель, не обнадёживали. Крестьяне страшились новой «боярщины», не ограниченной хотя бы царским произволом. Только в Москве запахло дымом. Вот так же, вспоминал Игнатий, попахивало перед великими московскими пожарами в сорок седьмом году. Тогда кончилось разорением города, убийством родичей царя, но сам он отсиделся на Воробьёвых горах. У чёрных людей недостало решительности, не столковались со стрельцами и крестьянами. Вместе они — сила непобедимая, особенно если в руководители взять Шуйских да казацких есаулов. Да скрепить, как в Империи, особой верой наподобие Лютеровой — в России не умерла ересь Косого и жидовствующих...

В Кремле у него нашлись знакомцы, тайные приверженцы той самой ереси и вольномыслия среди писцов и подьячих. Те даже себе не признавались, как ждут кончины государя. «Даст Бог, конечно, оздоровеет!» О том же кричал теперь стрелецкий пятидесятник перед Фроловскими, слабее укреплёнными воротами, куда подтягивалась толпа. Государю-де лучше, шум его растревожил, шлёпайте по торгам, уже ваши лавки ворье подламывает. Доверчивые подались в Ряды, большинство не дрогнуло. На площадь из Кремля и переулков выходили всё новые стрельцы. Позже рассказывали, что к исходу дня число их на московских улицах перевалило двенадцать тысяч.

Казаки лучше других соображали, в какие неразмыкаемые клещи их возьмут по первому приказу. На башенных раскатах зажравшимися свиньями пошевеливались пушки. Вновь и отчаяннее закричали бирючи[100], что государь жив. Казаки решили уходить. Приезжим в столице лучше не нарываться. Их не задерживали, но было знобко пробираться между рядами стрельцов, игравших бердышами. Одно касание выпуклого лезвия вспарывало армяк. Добравшись до ночлега, погуторили: жив или нет, а видно, что дело к смерти.

Игнатий спозаранку отправился в дьячую слободку за вестями. Вернулся захмелённый и весёлый. Бирючи лгали, царь помер накануне. Всю ночь бояре присягали Фёдору. Могли управиться быстрей, но с Афанасием Нагим вышла нечаянная «пря». Он ставил некие условия о правах царевича Дмитрия.

Против него и незаконного царевича объединились недавние противники — Бельский, Годунов, Мстиславский, Юрьев, Шереметев. Нагого посадили в башню. Кто верил, что Годунов и Бельский руками лекарей и северных колдуний извели царя, полагали, будто и Афанасию Фёдоровичу недолго жить. По впечатлениям приказных, в Кремле было так мутно, страшно, непостоянно, что, будь их воля, не ходили бы на службу. А работы невпроворот: считать казну, опечатывать бумаги, составлять списки служилых для присяги... Пря сверху непременно расползётся по низам. Опекунами Фёдора назначены бояре Мстиславский, Шуйский, Юрьев. Четвёртым называли Богдана Бельского, но совершенно точно — не Годунова. За Бельского — дворовые, опричные стрельцы. Иван Петрович Шуйский спешил из Пскова. Посадская надежда... Ужели настало время долгожданной расплаты, объединения посада с опальными боярами, чьё правление обещало облегчение, освобождение—всем... Мстиславский, Шуйский, Романов, Юрьев — против Бельского и Годунова?

Весёлый мартовский ветер просвистывал Москву от Арбата до Зарядья, выхлёстывая зимнюю затхлость из слободок Столешников, Лучников, Псарей и Палачей. А к Оружейникам, что за Никитскими воротами, уже похаживали молодцы от выборных «лучших людей посадских», выспрашивая, много ли стрельцов в охране арсенала, недавно вынесенного за пределы Кремля. Игнатий по памяти того, сорокалетней давности восстания вновь чувствовал если не прямую подготовку, то готовность к нему. Народный бунт, как и болезни, и самоубийства, имеет причину и предлог, нередко принимаемый за причину. Уж если натура отчаявшегося самоубийцы не готова к смерти, он и отраву изблюет. Готовность копится, как деньги в кубышке, не в один день. Видимо, даже под зловонной волчьей шкурой опричнины она не задыхалась насмерть, тлела, исходила мечтаниями и разговорами. И вот теперь, когда шкура сброшена, явилось множество людей, готовых выразить и возглавить возмущение, у них — свои доверенные свойственники, родичи, знакомцы, готовые передавать оружие и приказы. Вместе они сплетаются в бунташную сеть, незримо наброшенную на город. Осталось найти предлог и имя, звучащее как лозунг или программа.

вернуться

100

Бирючи — вестники, глашатаи в допетровской Руси.