Изменить стиль страницы

— Я-то бярозку с тобой як дерево дружбы сажал. А ты… ох и жук!

— Да ты послушай! Сам о Ртищеве что говорил? — пытался оправдаться Глеб. — А на березку твою Мацай и Коновал…

— И слушать не хочу, — отмахнулся Турчин.

У Глеба росло желание посчитаться с Мацаем и Коновалом. Он только не знал, как лучше это осуществить. Хотелось сразу, при всех, влепить им по оплеухе, а там — будь что будет. Но внутренний голос Глеба осаживал, убеждал в бесполезности такой мальчишеской выходки, которая только усугубит и без того его шаткое положение.

Потом у него родилась мысль разобраться с глазу на глаз с Шуркой Ртищевым. Он забрался по металлической лесенке, прикрепленной сзади прикухонной машины к борту, откинул полог тента, под которым укрывались от дождя и грелись у тлеющей «буржуйки» водители, подремывая, и спросил:

— Ртищев здесь?

— Ага-а… Что надо? — отозвался из темноты бодрый звонкий голосок.

— Поговорить…

— Топай отсюда… Тут и так тесно. Для тебя, ка-а-за-ак, места нет…

Антонов сидел с отрешенным видом на подножке «Урала». Слабо пробивалось сквозь моросящую сетку седое утро. Ему было наплевать на то, что промок до нитки, что тело предательски дрожит, и он не чувствует ни рук, ни ног. Только та, проникшая недавно вовнутрь горечь медленно разливалась теперь по его клеткам.

Перед глазами появилось озабоченное лицо Наталии, ее голос нежно заворковал: «Глебушка, тебе трудно, но это пройдет. Ты подумай обо мне, я ведь жду тебя, очень, очень…»

Она взяла его за руку и, увлекая за собой, повела по каменистой тропе вверх, к громоздящимся скалам. Ее распущенные волосы трепетали на ветру. Глеб спотыкался, поскальзывался, с трудом удерживая равновесие, пальцы побелели от мертвой хватки, с которой он вцепился в Натальину ладошку. «Ты же сильный, Глебушка, — подбадривала она его, — мужчина мой, дорогой… Все будет хорошо».

АВТОР В РОЛИ ДЕВЧОНКИ, КОТОРАЯ ЖДЕТ…

После приказа img_20.jpeg

Голубая кофта. Синие глаза. Никакой я правды милой не сказал…» — вспоминаю есенинские строки и смотрю на парочку у стены дома напротив. Неоновый свет от фонарного столба падает на обнявшихся паренька в спортивной куртке и девчушку в полушубке, а серебряные мотыльки снежинок роем порхают возле влюбленных, образуя нечто похожее на сказочный веер.

Интересно, что он ей сейчас говорит? Конечно же, нежные слова о любви. Мне мой Алешка тоже тихо нашептывал их, и я замирала от счастья. И верила, верила!.. А кто я теперь ему: ни жена, ни невеста. Я жду… Вторую зиму гляжу вечерами в окно. Тоска, тоска…

В комнату вошла мама, включила свет. Парочка тут же пропала перед глазами, и мне показалось, что кто-то нарочно на нее набросил темное покрывало, чтобы она не напоминала мне о прошлом. На стекле, как в зеркале, осталась только похожая на мое лицо какая-то беспомощная бледная физиономия с осуждающим, обиженным взглядом, до ужаса противная.

— В кино сходила бы или в театр. Сидишь сиднем, — слышу, как ворчит мама, перебирая что-то в шкафу. — Твой матрос, поди, сейчас по Севастополю разгуливает с кем-нибудь под ручку.

Эх, мама, мамочка… Ничегошеньки ты не знаешь. Если Алешка в этот час и на берегу, то где-нибудь в жарком порту Средиземноморья. А там особо не разгуляешься. Моряку в дальнем походе не до этого.

Отрываюсь от окна и, выходя из комнаты, говорю осуждающе маме:

— Ты об Алеше плохо не говори. Он не такой…

В прихожей до меня доносится ее насмешливый возглас:

— Все они одинаковые. В голове только шуры-муры. А ты, глупая, в девках сиди, жди у моря погоды. Время убежит, кому тогда нужна будешь?!

— Ладно, пойду подышу воздухом…

— Ты только недолго! — другим, обеспокоенным тоном кричит вдогонку мама.

Выбегаю из неосвещенного подъезда — излюбленного нашего с Алешкой места. Одно время кто-то настойчиво вкручивал у входной двери лампочку, чтобы не спотыкаться по ночам. Но Алешка, точно соревнуясь в упорстве, каждый раз беззастенчиво выкручивал ее, посмеиваясь, засовывал себе в карман: «На гранату сгодится», — шутил он и заключал меня в свои объятия. В конце концов махнули рукой на бесполезную затею. Алешки больше года нет, а подъезд так и остался темным. И я не задерживаюсь в нем, проношусь пулей.

В один из вечеров (месяцев пять прошло после Алешкиных проводов) меня встретил здесь Виктор Востриков, механик из нашего цеха, только из армии пришел — напугал до чертиков. Я возвращалась после лекций из института (поступила на вечернее отделение, потому что вместе с Алешкой экзамены на дневное завалили). Вдруг в подъезде мне кто-то дорогу загородил. От страха все оборвалось внутри, хотела взывать о помощи, но голос куда-то пропал. А Виктор, вообще застенчивый всегда, начал чушь городить: «Не бойся, я по-хорошему, нравишься ты мне…» И давай свои чувства изливать, припирая меня к стене.

Я головой мотаю, слушать даже не хочу. Говорю ему: «Отпусти, у меня жених есть. На флоте сейчас служит». — «Тоже невеста была, когда я в солдаты уходил, — засмеялся он. — Только она теперь за другого вышла, люльку уже качает». — И обхватил меня своими лапами, точно тисками сжал, не вырваться, пытается поцеловать. Сама не знаю, как получилось, но вцепилась я в его щеку зубами. Востриков отпрянул, заорал благим матом. Тут я и ускользнула… Зато теперь он обходит меня чуть ли не за три версты, кланяется почтительно, смущенно отводя глаза.

— Ну и дура, — сказала мне Лилька Котенок, школьная подружка, с которой и сейчас мы вместе у конвейера стоим, когда я поделилась с ней о Вострикове. — Такого парня отшила. Да с ним была бы как у Христа за пазухой!

Только она, Лилька, ничегошеньки не понимает и сама дуреха набитая. Своего проводила, ревела у военкомата белугой, даже завидки брали. Через две недели, смотрю, на «жигуленке» с каким-то чуваком в обнимку покатили на пикник. Меня еще звала, мол, приятель у того, кто в «жигуленке», в одиночестве, как и я, мается. Я, конечно, отказалась, говорю Лильке:

— А как же твой? Или уже разлюбила?

— Ты идиотка? Или только притворяешься монашкой? — с иронией воскликнула Лилька. — Да сейчас надо от жизни брать все! А то — любила, разлюбила — это детсадовские сказки о Ромео и Джульетте.

— А что будешь петь, когда твой вернется?

— Что-нибудь из репертуара Пугачихи, — беззаботно сострила Лилька. — Да и неизвестно, придется ли петь — мало ли парней? Подвернется — своего не упущу.

Словом, веселая девчонка — подружка моя. Мне иногда очень хочется помчаться с ней на вечеринку к старшекурсникам в общежитие или с компанией к какому-нибудь «шефу» на дачу, или… Она зовет, уговаривает, а мне тоскливо… Но после, когда взахлеб она рассказывает о «милом вечерочке» и упрекает, что я многое потеряла, то с трудом себя сдерживаю, чтобы не вцепиться ей в пышные локоны и не оттрепать их как следует. Почему так? Неужели я и вправду совсем отсталая?

А письма Лилька писала своему солдату регулярно. Последнее время начала телеграммами забрасывать длиннющими, на двух бланках. Однажды и мне от него принес почтальон серый конверт без марки. Удивилась я, когда прочла вложенную в него записку всего с двумя фразами:

«Прошу, напиши мне все про Лильку, ты врать не будешь, я знаю. А то мне разное про нее плетут».

Я — к ней. Показываю записку. Говорю: напиши ему сама, признайся честно, не морочь парню голову, ему ведь там нелегко. (У Лильки как раз роман закрутился с одним кандидатом наук, о замужестве подумывала.) А она мне в ответ:

— Хочешь, чтобы еще тяжелее у него служба была? Нет, лапушка, я ему, наоборот, напишу о верности своей.

— Ну а замуж выйдешь, что тогда? — настаивала я.

— И тогда ему буду писать, пока не уволится, не приедет домой и сам все не узнает.

Вот такая она дрянь, эта Лилька…

На Интернациональной светлым светло. В выходные, как обычно, народу здесь уйма. И все толкутся по одну сторону широкого тротуара — наш Бродвей. Прогуливаются парочками и веселыми группами: пятьсот метров туда, пятьсот — обратно, словно на демонстрации мод. Снежок под ногами поскрипывает.