Изменить стиль страницы

Он сидел совсем близко, враждебно уставясь ей в лицо. Она ела яблоко, а он глядел на ее ресницы, такие длинные, что мерещился Митьке слабый холодок, когда она взмахивала ими.

— Я тебя давно спросить хотел, — начал он холодным и чужим голосом, — каким это образом случилось, что Аггея тогда накрыли? Я Артемия знаю: хитрей лисы Артемий.

— А ты не догадываешься? — Их глаза встретились и снова разошлись. — А червонцы подмоченные помнишь?

Митька рассмеялся:

— Это Фирсов для сочинения своего выдумал! По ним не могли проследить. Подмоченную пачку покойник Щекутин увез с собой в Иркутск. А я свои деньги Пирману оставил: Аггею же чистенькими досталось. Не-ет, а у меня другая догадка есть! — он оглянулся на дверь, в которую вышел Донька.

— Думаешь, что Донька и поторопился? Ну, этого и Фирсов не придумал бы. А тебе никогда не приходило в голову, что я сама… сама имела право освободиться от Аггея, чтоб для тебя свободной стать, а? Бывают люди в такой близости, когда все обычные понятия остаются где-то внизу. Вот ты пришел ко мне и дурно ведешь себя — разве это только хулиганство, Митя? Разве я не понимаю, что ты жалок, жалче того безногого, который всегда у наших ворот сидит…

…Так, сидя за пивом, вспомнил Митька свой глупый визит к Доломановой. Внутреннее существо его болело, и нудная эта боль не переставала даже тогда, когда внимание его перекинулось на большого черного таракана, ползшего по синей каемке стены. Какие-то сверхъестественные причины заставили его покинуть сладкий кухонный чад и устремиться куда-то в зеленую неизвестность стены. Порой он останавливался и шевелил усами, как бы исследуя местность.

Неизвестная рука с отекшими пальцами протянулась к таракану и смахнула его со стены; вслед затем характерное пришаркиванье подошвы обозначало тараканий конец.

— …этто ж хохот! И друзей до чорта, а пообедать негде,— услышал Митька над собой басовитое рыкание.

Перед ним стоял давнишний пропойца; глаза его были искательно устремлены на митькины бутылки, а руки дрожали виновато: из похмельной наглости его лица еще сквозило что-то хорошее, чего он уже стыдился. Митька наливал себе кружку и делал это оскорбительно долго.

— …хоххот! Толя служит у чужого стола, как пес! — терпеливо пророкотал тот, снося безмолвное митькино поношение: Митька ему представлялся великим богачом, пришедшим сюда за острыми развлечениями. — Жалко, вчера тебя тут не было: я тут негра бил, — прибавил он, притворно усмехаясь.

— Присядь, — тихо пригласил Митька, опуская глаза.

XV

— Меня зовут Толя, Анатолий Араратский, вот. Есть я ничего не хочу. Но ты спроси мне все же каленых яиц к пиву. Крапаидолы! Ничтожного яйца не поверят в долг просящему человеку. Ха, человека нонче можно купить за яйцо. Еще раз черти! — выругался он, мрачным взором обводя стены. — Итак, я буду пить пиво. Алешу знаешь? — спросил он, залпом опорожнив митькину кружку.

— С таким не пьянствовал, — откликнулся Митька, заинтересованно подняв на него глаза.

— Алеша, приятель мой, мужчина с вострым ветерком, а я еще почище его номера на три! — Он сильно вздохнул, напуская маску трагического небрежения ко всему миру. — Представь, Алеша сказал мне, что я шантрапа… каково, а? Шутник этот Алеша! Ну, дай мне теперь двугривенный.

— За что? — осведомился Митька с любопытством.

— Я буду яйца есть со скорлупой, а ты смейся!

— Ты отчего пьешь-то? — со скукой спросил Митька.

— Пьют от высоких и неизвестных причин, — вдруг посмирнев, поднял он опухший перст.

Запрокинулась, затяжелела золотая моя голова

— с надреснутым пафосом прочитал он, восхищаясь, повидимому, упадочническим великолепием стихотворения. — Нет, я ее породил, я ее и похороню! — горестно вскричал он, возвращаясь к обременявшей его идее.

— Ну, пусть будет тихо, — прервал его Митька. — Пей и не ори: не люблю.

— Да, пью и утверждаю этим свое существование. Небось, думаешь, что я хам? Что в мире гнуснее просящего хама! Врешь!! — стукнул он по столу, но не особенно сильно. — Я не человек, а мерридиан! — он пронзил что-то воображаемое выпрямленным пальцем. — Юг и север, постигаешь? Запад и восток, понятно? Пролетэр юнайтэд… и прочее. Ну, вот оттого я и пью! — Он пил с гримасами, пил много и все не мог утолить сожигавшую его жажду. Митьку он, повидимому, презирал и за нэпманскую его нарядность, и за смирное сиденье в этой дыре. — Мерридиан! разве может он остепениться… выпрямиться и перестать быть мерридианом, а? Этто ж хоххот!!! Пронзи себя разумом, человек, и посмейся над собою… Ну, ладно, купил я себе счеты на толкучке (— не счеты, а рояль!) и стал чужие копейки считать (— все, что не мое — чужое!) Каково мерридиану-то, после всех подвигов его, не совестно, а? И вот спустил за полтинник счеты. Жалко, тебя не случилось, я тебе даром бы отдал: считай да считай, упражняй палец, буржуй! — Поглощенное пиво, придя в газообразное состояние, выпирало из него его дерзкие речи.

В этом месте пятнистый Алексей сменил бутылки и подал яйца для Толи.

— А почему у тебя, Алеша, лик как будто заплесневел? — придержал его за локоть Толя, мстя за давешние обиды.

— От людского духу-с! — отмахнулся тот, устало и загнанно улыбаясь. — Эвон, портрет повесили — помутнел да лак потерял. Серебряные ложки, извиняюсь, ржавеют… — Он махнул еще раз салфеткой и убежал.

Толя грузно и удовлетворительно захохотал, и уже не разобрать было, ломался ли он, бахвалясь мерзостью своею, было ли то естественной потребностью стокилограммовой его натуры. (А Митька все наблюдал пропойцу и ненавидел, глядясь, как в зеркало, в его голубые побагровевшие зрачки.)

— Вот ты пьешь, чего же ты хочешь? — с неподвижным лицом осведомился Митька.

— Всего хочу… женщин, вина, почестей! Без этого на свете скушно жить, — меланхолично продолжал Толя, но вот рассвирепел: — Чоррт, мне бы хоть страны новые откррывать… острова завоевывать… табу, Мадагаскарр, томогаукк. Этто ж хоххот! все уже открыто бездельными балбесами, а Толя сидит без дела… Толя сидит за чужим столом и жует воблу. Э-ах! Мое дело ограмаддины передвигать, а мне дают счеты… х-ха, нет больше в мире ограмадин: распыляется и муравьится мир!.. Ты не сочинитель? — нахмурился он вдруг.

— Нет, — просто отвечал Митька, поглаживая бачки.

— Нне увважаю сочинителей, беспрричинно не уважаю. — Он в упор уставился на Митьку и снисходительно кивнул. — Тогда я тебе задарром скажу твою судьбу. Спекулянт, бойся кошек, гор и огня!.. Этто ж хоххот, до хирромантии дошел, а?.. На Смоленском за гривенник судьбу предсказывал старушкам, — постигаешь? Анатоль Малышкин, старый балтиец… Арарат брал и семь дыр в себе имею. Одиннадцать атаманов на Украине вот этими руками задавил… И вот пал. Ты, спекулянт, сидишь под огромным столом и грызешь косточку. Э, дай мне рубль, и я укушу вон того гражданина, — хочешь? Я знаю, он трикотажем на рынке торгует. Ну, унизь меня, спекулянт, унизь! Анатолий Араратский продает себя за рубль, — кто больше? Молчат… значит, много назначил. А ведь мне стыдно просить у тебя, пойми. Ну, ладно! — Дрожащими руками он вертел и ломал спичку, сам не понимая, что делает. — Хочешь, за восемь копеек я тебе расскажу, как я коронационный павильон из дерьма построил, ну?

— Я уж слышал. Ведь врешь, поди? — вставил Митька.

— Вру, — коротко сознался он. — А ты знаешь, почему я вру?

Молчание Митьки понуждало его к дальнейшим признаниям. Опухшее толино лицо передергивалось в противоположность митькину, как бы вылитому из темного шероховатого металла. Толя готов был плакать, ибо никто во всем мире не верил более в его подвиги, а Митька всем телом понимал, что и впрямь любо было спекулянтствующей дряни посмеяться над трупом Араратского Анатолия.

— Да погибла революция! — с потрясающей силой всхлипнул вдруг пропойца, в отчаянии кладя голову на край столика.