Изменить стиль страницы

— Ничего, пустяки, — чуть свысока сказал Митька и протянул руку к своей кружке, где пена осела в тонкую, противноватую пленку.

Тогда Санька выпрямился и полминуты стоял, соображая о небрежных хозяиновых словах. Фирсов не был бы Фирсовым, если бы не приметил краткой гримасливой усмешки, прояснившей на мгновенье серую угрюмость его лица. (Потом Фирсов отошел к санькиной жене и увел ее в заднюю комнату; уже сдаваясь на его утешения, Ксенья все еще шарила у себя под блузкой.) Санька же победоносно огляделся вокруг себя, как бы всех призывая в свидетели его храбрости, и без стеснения уселся за митькин столик.

XIV

— А Донька-то… — начал он, наливая себе из хозяиновой бутылки и осклабляясь с превеликим нахальством. (Дрянная, гибельная сила удерживала его возле этого стола.) — Я тебе многое про него объяснить могу, хозяин. Не могу доле скрывать: изгадился он. А ведь у Ксеньки с него и началась чахотка, хотя было и до него пред… пред… сположение, — не справился он с непривычным словом. — Видал, щеки-то какие у Ксеньки? Я тебе по душе скажу: ведь он от нее любови, хи-хи, требовал, на манер как взятку, а?

— Рассказывай все, что знаешь, и проваливай. Не нравишься ты мне нынче, Александр! — (Саньку спасло в ту минуту случайное обстоятельство: он чихнул и закрыл руками лицо. Дурно пополневшие за последний месяц санькины щеки предательски побагровели; митькино же лицо, охудевшее даже в сравненьи с тем месяцем, когда он существовал на зинкином иждивеньи, еще более заострилось.) Митька думал про Саньку: «глуповат и честен, негнущаяся совесть. Капкана не обойдет: так и полезет в капкан; даже и пред капканом честный, милый дурак, Санька!»

— По совести объясняю тебе, хозяин. Накануне Пирмана предлагал мне Донька секретно убрать тебя. «Он, — говорит, — презирает нас с тобой». (Это ты-то, хозяин!) «Не верь ему, — говорит, — даже когда до последнего падет: он через презрение свое чистехонек останется…» Вот, ты не веришь мне, а ведь я не вру… будь мне век свободы не иметь. Со слезой уговаривал!

(В пивную вошел новый человек, огромного роста и апоплексического сложения, опившийся до безразличия не только к людям, но и к самому себе. Стоя на пороге, он продекламировал стихи о каких-то пузырях земли, царственно разводя руками. Его тут знали и охотно смеялись ему, а пятнистый Алексей помахал на него салфеткой, точно выгонял надоедливую моль.

— Не делай мне зла, Алексей, но сотвори благо. Имею гривенник, а остальное дополнят ррес-пуббли-канцы!

Никто, однако, угощать его не собирался, и он долго, смешно и унизительно ходил по столикам, напрасно разглагольствуя, пока не нашел ящика у буфета, на который и сел. Все время, пока играла музыка, слышалось горловое квохтанье его голоса.)

— Испоганился ты в чем-то, Александр. Неблагополучный, темный стал, — строже произнес Митька.

— И это поясню, хозяин!… Эх, не хочешь ты выслушать меня, оттого и распалась наша дружба. Вот, и упреждаю насчет Доньки, а все мало мне вероятия.

(— В стороне расплачивался Фирсов, кивками подзывая Саньку. Ксенья, отвернув лицо, далеко, с опущенной головой, обходила митькин столик. —) Мне пора, но дозволь найти тебя и разговор иметь задушевный с тобой, хозяин. Ведь какие дела-то делали мы с тобой, хозяин. Весь мир под окончательное счастье завоевать хотели, а эвось какая пакость на шею упала. Не птицы нас с тобою ждут, а пульки в чьем-нибудь карманишке. Страдаю, немысленно страдаю, хозяин!

— Ступай, ждут тебя, — подтолкнул его Митька и отвернулся к своему пиву. Явная апатия сквозила в тогдашнем облике его.

Уже взялся за скобку Фирсов, но тут приключилось событие, которое помогло ему пристроить к повести Стасика, доселе оставленного без внимания. — Посреди веселой музыки раздался крик, и тотчас толпа любопытных обступила закричавшее место: Фирсов оказался внутри людского кольца. Немолодая, ссохшаяся от пьянства и нищеты женщина билась в припадке на полу. На шерстяном ее чулке таращился волдырь: деньги. Тут же валялась связка медных ключей.

— О, закружили мене… — (Польский акцент нелепо переиначивал русские слова. —) Что вы меня слепоглухой делаете? Боже едный, как обгрязили меня. Дèтя моя, котору я кормила, что ты не заступишь мене? Стасинек… Стасинечек!! Анна Васильна, его счас пулей прострелят... упал. Прощаю, прощаю, Стасинек!! (— То была, очевидно, мать вора.)

Анна Васильевна, раскрашенная под роскошную даму, все старалась прикрыть газетой лицо женщины, но это ей не удавалось, и тогда она нападала на близстоящих:

— Эх, мать бьется в плевках, а они лезут. Не люди вы, а осиновые дрова! Сволочи...

Эпизод вскоре был улажен распорядительностью пятнистого Алексея. Фирсова и его гостей не было видно. Ушли и вагоновожатые. Главный музыкант приступал к щекотливому действу. Митька велел Алексею перетащить его бутылки в заднюю комнатушку, сводчатую, тихую и чистую. Потом он налил себе новую кружку и задумался.

В последний месяц он часто бывал возле машина дома; непостижимо тянуло его войти и помириться с нею, но какая-то враждебная сила не пускала его дальше ворот. Самоборенье это кончилось тем, что однажды он ввалился в квартиру Маши, подчеркнуто разодетый и полный наглого блеска. И хотя владела им ребячья робость перед Машей, он небрежно и медленно (— будто о ста пальцах была каждая рука —) снимал лайковые перчатки, имея дерзейшую усмешку на лице. Глаза его беспокойно скользили по комнате, ища новшеств, связанных с переменой машина положения. Сзади вошел Донька, и Митька спиной ощутил его ненависть, как некое шероховатое прикосновенье. (Вспоминая это, Митька покраснел от негодования на самого себя. А помнил он все, вплоть до запаха антоновских яблок, лежавших в тот раз у Маши на круглом столике.)

— Неприятный ты стал, Митя, — встретила его Доломанова, не вставая с кресла. — Постой, да ты совсем франтом стал… ну, повернись! — Она посмеялась ровно столько, чтоб не слишком обидеть гостя.

— Пришел вот пожелать… мир да любовь вам с Донькой, в обмен на твое поздравление, — развязно бросил Митька, садясь без приглашения. Он пощупал в кармане толстую сигару, которую нарочно купил за полчаса перед тем в лавочке, но закурить ее не посмел. Вдруг его потянуло на резкость и грубость: — Жаль Маша, не попалась ты мне, когда я землю от дряни очищал! — он улыбнулся, а рука, опущенная в карман, мяла и крошила злосчастную сигару.

Она не ответила, но лицо ее стало темно и безразлично. Митька чуял, что проигрывал с каждой минутой, и это отчаяние укрепляло его во взятом тоне. Его дерзкое присутствие, кажется, не волновало ее вовсе, как ни следил он исподлобья все ее незначащие движенья. Очень просто она взяла яблоко, самое румяное из всех, и надкусила.

— Кислятину какую купил, — молвила она, обращаясь к Доньке, и кинула ему надкушенное, которое тот и сожрал с показной яростью во мгновенье ока. — Ты не хочешь, чтоб я тебя выгнала, Митя?

— Ты… ты магнит, притягивающий человеческое железо! — крикнул Митька, не помня себя. — Хха, ведь он же латунный… самоварное золото! — кивнул он в донькину сторону.

Его хохот скрежетом отозвался в тишине и поднял на дыбы Доньку.

— Дозволь, Маруся… — произнес тот, весь бледный до какой-то бесшабашной красивости, — …гражданина поучить?

— Ступай к себе, Доня, — не сразу сказала она, — ступай пока. Как ты не видишь: он мучится, он — редкий гость, а ты всегда со мною. Ступай, а то он еще стрелять будет.

И Донька повиновался с охотой, выказывая этой покорностью свое превосходство перед Митькой.

— Как ты, Маша, могла полюбить такого! Ведь ты заносчивая, гордая, не простая. Не жалуешься никогда, не плачешь. Стоишь, и карусель вкруг тебя… и какая карусель! — перечислял он качества, за которые любил ее.

Доломанова ела второе яблоко, уже нс морщась. Теперь и яблоко не скрывало ее волненья.

— Какой ты чудак, Митя! Как же мне не любить его, раз он мне фильдеперсовые чулки подарил, краденые. Нет, ты не трогай меня, — отстранилась она с той же непонятной издевкой, когда Митька двинулся к ней. — Зачем ты пришел, Митя? В тот раз, когда я у ворот тебя встретила, в чужом, простиранном пиджаке… когда ты такой жалкий был, напрасно ты не зашел ко мне. А теперь мне и совестно такого нарядного жалеть.