Изменить стиль страницы

«Фокус-покус: Донька зовет М. Ф. Д. на ты?»

«Хулители мои действуют на славу: вчера одного видели в пяти местах».

Галиматья эта, негодная даже, чтоб разнести ее в статейке, находилась в тетради, а тетрадь торчала просаленной обложкой поверх вороха исписанных листков: готовая повесть. Вдруг один наблюденный сочинителем эпизод толкнул его производить в повести громоздкую перестройку. (Фирсов не устоял перед дешевым искушением связать Митьку с Ксенией, санькиной женой, жестокими любовными нитями.) Эпизод же произошел следующим образом.

XIII

Был конец октября, и дул свирепый ветер. Ночная пучина ударяла по городу злою, снежною пылью. Извозчики подымали верха пролеток. Редкий пешеход, застигнутый на пустоватом переулке, испуганно взглядывал вверх, откуда нависала беспросветная дикость тайги. Зимние вьюнцы нескладными хорами пели во всяких щелях. Удивительно было, как не лопнут щеки у ветра!

У пивной, где год назад познакомился Фирсов с Манюкиным, безнадежно мотался на железной привязи фонарь. Тем же ветром прежние посдуло буквы с вывесок и новые намело, но смысл их остался тот же, пивной, утешительный. Смутительные песни пел в ту ночь ветер, но гам и ликование плескались внутри заведенья: пусть, дескать, буйней хлещет в затворенные двери непогода!

По-иному расставлены столики, а старая африканская пальма совсем разлохматилась в табачном дыму: старится и фальшивое. Но те же, лишь подкрашенные масляной краской, зияют в стенах ниши; тот же бегает между столиками нестареющий пятнистый Алексей, помахивая вонючей салфеткой. Только серым озлоблением подернулся алексеев лик, и песня зинкина не льется толстым ручьем на потребу завсегдатаев. Пять понурых людей в фуфайках играют на мандолинах; убийственно смотрит в пол беззатылковый тапер: плохо ладится к пивному гомону щекотальная их музыка.

Под мертвым африканским деревом, как ведьма распростершим сизые космы, опять маячит клетчатый демисезон, но теперь Фирсов свой тут человек, и никто не дивится, когда нет-нет да и пробежит его карандаш по оборотной стороне папиросной коробки. Сочинитель угощает нынче двух своих гостей.

— Ты не пей больше, Ксеня, — строго говорит Санька, с притворным равнодушием разламывая вареного рака. — Нельзя тебе больше.

— Все равно, милый! — почти кричит та и новую кружку, полную горькой и тепловатой пены, несет ко рту. — Мне теперь все можно. Правда, Федор Федорыч?

— Не знаю, право… — сомнительно качает тот головой и внимательно смотрит, как все пуще рдеют, готовясь отцвесть навсегда, розаны на щеках у санькиной подруги. (Он много курит и окурки складывает неопрятной стопкой возле переполненной пепельницы.)

— Я в твоей книжке, Федор Федорыч, читала… рассказ, как одному бродяжному матросу в восемнадцатом году повстречалась красавица-фея и влюбилась в него, в буйство и неугомонность его. «И зазвала его к себе, и зачалась промеж них крепкая любовь…» так ведь, кажется? — Она медленно припоминала словесные детали фирсовского рассказа, а сочинитель хмуро клокочил непристойную свою бородишку: именно на эту тему не хотелось ему говорить с санькиной подругой. — И стал матрос жить у феи, стал забывать бродяжий свой неспокой, пополнел, разжирел от счастья и сытости. Помнишь, как он стрекозиное молочко пил у ней? — Кроткая и тихая, она захохотала нагло и бурно, точно не было в пивной никого, кроме них. — И вот однажды, когда ждала его фея на пуховом облачке (— по-земному, перинка —), надел матрос верные свои, дырявые, болотные сапоги, надел матроску и кожаную куртку поверх… а феину одежду, подштанники из стрекозиных крылышек (— помнишь, злой, помнишь?), сложил в уголок и удрал сызнова бродяжить по голодной, бездомной земле. И, убив свое счастье, помнишь, как он приятелю о нем рассказывал?

— Не помню… давно написано… ранние рассказы,— недовольно бормотал Фирсов, косясь по сторонам, от­куда уже прислушивались. — Да и рассказишко пустяковый!

— …и сказал: срамно уж больно человеческое счастье, прозрачно… весь срам видать. Ты замечательные слова написал, Фирсов! Я тогда Саньке вслух читала, только он не понял ничего. А иное растолковать нельзя: рассыпется!.. Зачем же ты, Федор Федорыч, счастье людское оплевал?

— Мещанское счастье, — грубо и фальшиво молвил тот, посасывая дым из папиросы.

— Счастье всегда мещанское: счастье бывает тогда, когда дальше итти уж некуда. Когда все, все достигнуто!— Лицо Ксеньи было почти прекрасно в укорительную эту минуту. Глаза ее лучились и заставляли Фирсова стыдиться сказанной правды. — Как я тогда плакала над рассказом твоим, Федор Федорыч!

— Что ж, и фея плакала. Но этот матрос был крепкий парень: он еще сохранял в себе то, из-за чего краснеет человек.

— Не лги, Фирсов! Счастье человеку не в муку дается.

— Надоело, небось, матросяге счастьишко, вот и схватился за старый бушлат, — вступил Санька. — Ни кислого там, ни горького, ни снежка, ни огорченьица… — Он вдруг оборвался. Переведя глаза в ту сторону, куда упорно глядела его подвыпившая подруга, он испытал странный толчок, почти нервное потрясение. Диковинно ухмыляясь, он встал и снова сел. Его воли и голоса нехватило бы даже на то, чтоб остановить вскочившую с места подругу.

За соседним столиком сидел Митька и рассеянно наблюдал фирсовскую компанию. Из-за бархатного воротника его великолепного пальто чопорно сверкал воротничок сорочки. Фетровая заграничная шляпа лежала на самом краешке стола; она упала, едва Митька пошевелился, упала неслышно, как пушинка (— и все машинально рванулись поднять ее и не посмели!) и лежала на грязном опилковом полу, смущая трудовое благодушие пивной. Митька был здесь, как метеор, скользящий по началу великого века. Откровенность, с которой он, разыскиваемый, являлся здесь, ошеломляла и лишала языка.

И кивком не успел перекинуться с ним Фирсов, как санькина подруга ринулась к Митьке. Правая ее рука шарила что-то под блузкой, искала и не находила. Всеобщее внимание сосредоточилось теперь на ней, а компания вагоновожатых, шумно сидевшая в углу, примолкла и пересела за соседний столик.

— На, возьми… проклятый! — дергались искаженные ксеньины губы. — Возьми назад свою помощь… ведь ты же дьявол! (— Очевидно, она хотела бросить в лицо Митьке деньги, полученные за время санькина тюремного заключения: Фирсов не ошибся.) Она не находила денег; ее лицо стало жалким и маленьким, а в фигуре объявилась приниженная сутуловатость. — Саня!! — вдруг вскричала она, ибо униженье ее было неслыханное; даже лицо ее подозрительно подпухло. — Саня, я потеряла его деньги…

— Да прочкнись же ты, чортова… — взбудораженно уговаривал ее Санька, обнимая за плечи и тряся. — Ксенька, прочкнись!

— …скажи, что я отдам, отдам ему! — растерянно лепетала она, не слушая никаких увещаний. — Федор Федорыч, ей-богу, третьего дня были все тут. — Она прижимала сопротивляющуюся фирсовскую руку к растерзанной своей блузке. — Как нехорошо, Федор Федорыч… как стыдно мне! — она уже не кричала, и пятнистый Алексей напрасно вертелся вокруг, посовывая в воздух ладонь с разомкнутыми пальцами.

То было мгновенье, жесточайшее по своему внутреннему смыслу, так страшно раскрывшемуся впоследствии. Со стиснутыми зубами Фирсов пересел за митькин столик, пробуя шутить, но даже и скоморошья клетчатость его демисезона не спасала положения. Санька стоял, оцепенело улыбаясь, и самое главное в нем были в ту минуту руки: они стискивали воздух и одновременно с отчаянием выражали какое-то подловатое заискиванье. Подбежав к Митьке с видом, точно хотел ударить его, он прежде всего поднял упавшую митькину шляпу и сперва даже не постигнул невольной мерзости своего движения.

— Не надо обижаться, хозяин, — просительно забормотал он, клоня длинное свое туловище над Митькой, продолжавшим сидеть непоколебимо и с признаками сурового недоумения на лице. — Она, знаешь, совсем безумная стала… ночами просыпается, кричит про тебя, ей-богу! Не серчай, у нее вот тут, — намекающе подмигнул он и коротко ткнул себя в грудь, чтоб не заметила его жеста плачущая подруга. — Доктор сказал, что плохо… недолго ей осталось! Знаешь, до чего она безумничает? Подговаривала меня руку поднять на тебя, хозяин. А самой-то умирать не хочется! — Вдруг он скверно захихикал. — А мне кажется, что она тайно влюбилась в тебя, хозяин, во!.. — Он будил Митьку из его бесчувственного забытья, но ничего у него не выходило.